ТОП 10:

Все же, может быть, не Гермес мне помогал?



Турнепс и старые знакомые

 

Позже, когда задул холодный ветер и стал перепадать снежок, нас стали гонять на турнепс и капусту. По-английски turnips означает «репа». А это какой-то гибрид: он похож и на редьку и на сахарную свеклу, на вкус как репа, только более водянистый. Растение это кормовое, поэтому вах-теры на него не очень зарились и позволяли иногда проносить в зону два-три турнепса, а то и больше. Особенно когда нам разрешали брать с собой котелки. Дни стояли сырые и холодные, мы работали весь день в поле на ветру, а поэтому если мы рубили капусту, то нам варили иногда котел капусты с турнепсом. Тогда это казалось божественным лакомством, особенно если было хоть немного посолено! Что и говорить, все на свете относительно...

 

 

И тут мне пришлось еще раз столкнуться с малолетками. На сей раз – мальчишками. Их барак находился в той же зоне, но был отгорожен. Но разве для них это препятствие? Они вынимали доску в уборной (она стояла на границе и, как бог Янус, смотрела в обе стороны) и очень часто шныряли повсюду, практикуясь в краже, а при случае – и в грабеже. Такого рода практика всегда входит в программу воспитания малолетних преступников, ведь выходят они из этой колонии уже вполне великовозрастными и к тому времени должны быть вполне многоопытными. Я все это знала, но второпях пренебрегла предосторожностями и прямо с вахты поспешила в барак доходяг к Вере Леонидовне.

Пробегая мимо той уборной, что находилась на границе с зоной малолеток, я внезапно оказалась в кольце этих маленьких, еще по-детски озорных, но уже по-взрослому опытных мальчишек. Не знаю, мамин ли ангел-хранитель подсказал мне единственно правильный ход в этом турнире, или это просто голос предков, которым часто приходилось принимать молниеносные решения, но я швырнула один турнепс шагов на 10-12 от меня и, когда вся стая ринулась за ним, отскочила к стенке барака, опустила котелок у подножия стены, скинула телогрейку и встала в оборонительную позу.

Бокс я не изучала, зато с фехтованием была знакома и понимала, что более длинное оружие – преимущество, если не допускать сближения. Мои руки были длинней, и била я в нос, но все же признаюсь, что так и не выяснила, каким чудом мне удалось довольно долго от них отбиваться. Затем они всей стайкой, как воробьи, упорхнули тем же путем, через нужник. Очевидно, на чужой территории были недостаточно смелы.

В окрестностях Новосибирска много полей (именно полей, а не огородов) было занято капустой. А в том 1943 году многие и более ценные культуры не успели убрать, и они ушли под снег. Но мы продолжали убирать капусту: город рос, как на дрожжах, а с питанием дело было туго. Трудно вообразить, до чего холодно работать в поле, будучи голодной и раздетой, вдобавок без отдыха, ведь я продолжала ночью работать в цеху. Впрочем, тем, кто ходил на капусту, выдали валенки.

Как-то Тамара Камнева сделала мне замечание за то, что я так долго уже хожу в поле и ни разу не отдала калым бригадиру Мадаминову – из тех овощей, что приношу в зону. Я очень удивилась и сказала, что себе самой я ни разу ничего не приносила. Когда удается принести овощи, то даю их приятельнице – беременной, очень истощенной и находящейся на краю гибели. Мне казалось, это так просто понять. Кажется, она мне не поверила. А вот я ей верила, просто потому, что привыкла верить, даже когда она говорила вещи совсем неправдоподобные.

Она была любовницей бригадира, и, собственно говоря, ее норму – 50 шапок – просто раскладывали на других, а она шила на машинке «налево» и заработок делила с Мадаминовым. Из-за этого машинка всегда была занята и многое приходилось делать вручную. Однако, она не хотела признать свою близость с бригадиром и, стеля под столом в цеху постель на двоих, говорила:

– Вы Фрося, не подумайте чего-нибудь! Мы с ним как брат и сестра. Он такой благородный, деликатный. Это такое утешение – знать, что у тебя есть бескорыстный друг!

И я никак не могла взять в толк, почему все ржали, как лошади, когда я утверждала:

– Они как брат и сестра, просто иметь бескорыстного друга – такое утешение!

 

 

Работа в поле закончилась: выпал слишком глубокий снег. Я весь день «топтала» капусту в хозяйственной зоне, отделенной от лагеря специальной вахтой. Там были склады, пекарня, конюшни и свиноферма.

В машину, похожую на огромную мясорубку, бросают кочаны капусты. Машина приводится в движение моторчиком, и нашинкованная капуста дождем сыпется в огромный чан, вделанный в землю. Верней, это бетонированный подвал, обшитый досками. Двух заключенных спускают в такой чан. Они в резиновых ботфортах. И весь день разравнивают вилами и уминают капусту, сладкую, сочную... Беда только, что за весь день нас ни разу не выпускают из ямы. Капуста от это-го становится, должно быть, более пикантной. С тех пор я отношусь с недоверием к капусте, заготовленной таким способом в большой таре.

Очень утомительная и неприятная работа. Как ни стараешься увернуться, а до вечера успеешь промокнуть насквозь от падающей сверху капусты. Зато Вера Леонидовна чувствовала себя с каждым днем лучше и становилась увереннее в том, что ребенка она – всем чертям назло – сохранит!

 

 

Это – «аминь» рабов

 

Вечером мне объявили:

– С завтрашнего дня ты у нас не работаешь. Ночью отдыхай, а утром в семь часов выйдешь на развод.

Чего и следовало ожидать... Разумеется, Мадаминов не то что Витюшка Рыбников – тот за калымом не гнался. Впрочем, я не имела права обижаться: хоть и работала с двойной нагрузкой, но за эти три месяца значительно поздоровела. При моем здоровом организме и всегда бодром, оптимистичном настроении, тех овощей, которые я ела в сыром виде, было вполне достаточно, чтобы все пришло в относительную норму. Я была худа, очень худа, но это уже не была худоба, наводящая на мысль о привидении, вышедшем из могилы и готовом туда вернуться. Так имела ли я право находиться не там, где выбиваясь из сил, работали тысячи и тысячи таких же, как я, заключенных? Но все же это было очень тяжелое испытание. Пришлось опять поселиться в бараке Феньки Бородаевой. Опять полная невозможность раздеться, разуться, подсушить одежду и обувь... Опять надсадная брань, густым облаком висящая в воздухе... Опять грязный, циничный разврат, не имеющий ничего общего не только с любовью, но даже просто со случкой, каковая является естественным биологическим актом, цель которого – продолжение рода.

Мое счастье, что я умею работать и любую работу способна полюбить. Когда стараешься в каждый трудовой процесс внести что-то новое, усовершенствовать старые пути и изыскивать лучшие, каждая работа становится творчеством, а творчество – синоним радости. И все же очень уж безрадостной и мучительной была работа строителя в ту зиму 1943-44 годов.

Подчиняясь инстинкту самосохранения, каждый, сберегая свои силы, старался работать как можно меньше. Я не имею права осуждать их. У них была семья, а следовательно надежда в нее вернуться, и они имели право цепляться за жизнь. Хозяин бережет свою рабочую скотину, так как в случае ее смерти нужно покупать другую. Фараоны и те были не заинтересованы в смерти своих рабов, ведь чтобы добыть новых, надо идти на врага и выиграть войну. А у нас в новых и новых партиях невольников недостатка не было!

Может быть, действительно, человек – величайшая наша ценность, но люди вообще – это такая мелкая пыль и запасы ее так легко пополняются, что никому и в голову не придет ею дорожить!

Самое мучительное – это процедура доставки рабочей силы к месту работы.

Утро. Еще темно. Лишь яркие юпитеры на вахте режут глаза. Какой жуткий вид у всех этих худых, изможденных привидений, которые тянутся к вахте. Бригада за бригадой выстраиваются по пять в ряд, в затылок, одна за другой. Бригадиры с фанерками в руках выстраивают своих бригадников, сверяя «наличное поголовье» с тем, что значится в списке на фанерке. Нарядчики мечутся, проверяя готовность бригад к выходу, коменданты шныряют по баракам, выгоняя тех, кто не вышел, даже больных. После развода их проверят. Кого врач освободил от работы, отпустят в барак, а тех, кто официального освобождения не имеет, погонят сначала в шизо, где они получат штрафной паек, а потом под усиленным конвоем на работу в песчаный или каменный карьеры.

Каждый день приносит целую серию трагедий. Но кто замечает трагедию букашки, попавшей под колесо? А таких много, ведь врач имеет право освободить от работы лишь известный процент, а болеют доходяги не по процентам. Кроме того, голод вместе с усталостью – тоже, по существу, болезнь, а не просто неприятное ощущение.

Наша бригада подходит к первым воротам. Они открываются, и мы, построенные пятерками, входим во дворик. Ворота закрываются. Мы в своего рода «шлюзе», где нас внимательно проверяют, осматривают, если надо – обыскивают, а иногда куда-то уводят. Затем открывают те ворота, что выходят на волю, и опять нас пересчитывают. Ворота закрываются.

Мы – во власти конвоиров.

Сколько долгих горьких лет приходилось мне, начиная свой рабочий день, выслушивать эту молитву!

– За всякое невыполнение приказания конвоя – шаг вправо, шаг влево – конвой применяет оружие без предупреждения! Ясно?

И мы должны были отвечать дружным хором:

– Ясно!

Это – «аминь» рабов.

Сколько доходяг поплатились жизнью за попытку поднять на улице какую-нибудь корку, огрызок или окурок, только оттого, что голод заставляет забывать слова молитвы...

Муравейник призраков

 

Сибирская зима в радость человеку сытому, поевшему пельменей, одетого в шубу и шапку-ушанку, пимы и рукавицы-шубенки. Когда же ты истощен до предела и идешь на работу, похлебав рататуй из рыбьих костей и черного капустного листа, и на тебе бушлат, в котором вместо ваты очески хлопка с коробочками от семян, на руках тряпичные варежки, а на ногах ЧТЗ...

Наш лагерь – строительный, и поэтому до зоны оцепления площадью в несколько километров, на которой шло строительство военных заводов и жилых корпусов-казарм, идти недалеко, но эта «прогулка» очень мучительна: процессия растягивалась на целый километр, и трудно было перейти через железнодорожное полотно, по которому почти непрерывно следовали один за другим поезда с воинским снаряжением и материалами в огромных контейнерах американской упаковки с голубой звездой. Стоило остановиться, чтобы пропустить эти бесконечно длинные поезда, как опять начинался счет и пересчет всех рабочих, а когда он подходил к концу, появлялся эшелон.

Наконец мы у ворот зоны. Тут нас считают в последний раз. Расходимся бригадами по объектам, каждый из которых обнесен колючей проволокой.

Откровенно говоря, это строительство меня ошеломило своей грандиозностью и первобытностью. Куда ни глянь – здания, еще недостроенные, но в них уже работа идет полным ходом. Пустые оконные проемы и грохот механизмов, работающих в недостроенных помещениях. Груды мусора, горы строительных материалов и запах грушевой эссенции, столь свойственный заводам, изготавливающим боеприпасы. Бросались в глаза толпы людей: серые, худые, с землистыми лицами, все похожие друг на друга и каждый в отдельности – на нелепые огородные чучела.

 

Второе, что привлекало к себе внимание, это полное отсутствие работающих механизмов. Кое-где имелись транспортеры и лебедки, реже – краны, но они стояли: не то по причине неисправности, не то не были подключены к источнику питания, не то... Зачем механизмы, когда есть тысячи, десятки тысяч рабов? Сколько было их, безвестных, безответных, преступных или просто несчастных – всех тех, кого горькая доля уравняла, поставив на край голодной смерти и давая единственную возможность ее отсрочить: трудиться, чтобы выколотить 600 граммов хлеба и премблюдо.

И – строили, даже быстро. Только при возведении пирамид, должно быть, применялось больше техники.

10 часов. Поверка. Все бригады, работающие на данном объекте, должны выстроиться во дворе объекта. Даже тот, кто успел умереть, должен явиться на поверку. Впрочем, не сам. Его привозят в тачке, пристраивают к шеренге. Знай порядок, жмурик!

 

Но привозили его уже раздетого почти догола. Как ни изодраны были его лохмотья, но кто-то, еще живой, в них кутался: холод – второй после голода враг. И все же на развод он пришел на своих ногах и до объекта дошел. Если бы ему дали этот день отдохнуть, то не лежал бы он тут на тачке! Впрочем, не все ли равно – сегодня, завтра... Ведь тот, кто выбился из сил, обречен.

Работа – очень утомительная. Наш объект – авиационный завод имени Чкалова – там изготавливают моторы для самолетов. Эти моторы на особых установках проходят проверку, разумеется, без глушителя. Даже тот, кто далек от законов физики, знает, что звук – это колебание воздушных волн. Все кругом колеблется, да как! Кажется, что стены качаются, небо пляшет и земля дрожит, как в лихорадке. Череп раскалывается, а мозг в черепе как масло в маслобойке. Даже в лагере, на расстоянии двух с половиной километров, этот рев моторов день и ночь заглушает все обычные звуки. Что же говорить о нашем объекте? Весь день объясняемся, как глухонемые. Да, рев моторов – это тоже своего рода пытка. Но и без этого шумового фактора есть от чего выбиться из сил!

Прежде всего – зима, притом лютая. Метелей, слава Богу, было мало, зато мороз стоял все время градусов 30-35. Красива сибирская зима! Яркое, светло-голубое небо; снег в тени чуть лиловый и золотисто-розовый на солнце. Даже дымки из труб подымаются прямо в самое небо, будто говорят о том, что здешний народ, сибиряки, должен быть крепким, мужественным. А как глянешь на эту вялую, унылую толпу, этот муравейник призраков – оторопь берет!

Все стройматериалы, даже на пятый этаж, таскали мы по обледенелым трапам, довольно широким – в три доски: на боковых были прибиты планки, а средняя гладкая, так как раствор – даже на верхние этажи – мы катали в железных тачках, и в мороз надо было гнать тачки бегом. Вместо перил – тонкие рейки или просто веревки, и движение по трапам – в обе стороны, так что приходилось разминаться.

Чаще всего я катала такую железную тачку с раствором. Вверх ее катить было очень тяжело, но вниз трудней и опасней, ведь навстречу шли люди с грузом, а на моих ногах были ЧТЗ на деревянных подошвах.

Да, четезухи стоят того, чтобы их увековечить в назидание потомству. Изготавливали их из старых автопокрышек Челябинского тракторного завода, откуда и название, а подметки прикрепляли деревянные. Было в них невероятно холодно и скользко. В довершение ко всему были они тяжелее, чем кандалы. Тот факт, что, несмотря на все это, еще сравнительно небольшой процент доходяг являлся на десятичасовую поверку в тачках, просто граничит с чудом!

В «шишках» – спасение

 

В первые же дни я обратила внимание на одну девчонку, которую просто нельзя было не заметить. Было ей лет 18-20, хотя трудно определить возраст, когда имеешь дело не с человеком, а с комком обнаженных нервов!

Она тоже катала тачку с раствором, и каждый раз, когда она хваталась за ручки тачки, сердце у меня замирало – хрупкая, с виду слабенькая, бледная от напряжения Галя, казалось, рухнет на трапе или сорвется с него, и просто не верилось, что она может справиться с такой тяжестью. На работе я с ней не заговаривала: она была на пределе и каждое слово могло вызвать взрыв, что еще хуже, срыв, а на такой опасной работе это слишком рискованно.

 

 

В зоне мы находились в разных бригадах, в разных бараках и не встречались вовсе. Но даже на земле тесно, а в тюрьме и подавно, так что мы все-таки встретились. А помогли этому клопы. В наших бараках производили дезинсекцию – морили клопов серным газом. И случаю угодно было, чтобы мы очутились рядом, ночуя в клубе на полу. Так я узнала ее грустную историю, одну из многих подобных историй.

То что называли «клубом», по существу, был этапный барак. Там помещались люди, чьи бараки закрывались для дегазации (дезинфекции и дезинсекции серой). Когда я пришла, то скамейки и более теплые места на полу были уже заняты, но все же я устроилась неплохо: рядом со мной не было щелей. Галя подошла, уселась возле меня на голый пол и заговорила так, будто мы только что прервали разговор:

– Значит, тебя тоже обворовали...

– Э, пустяки! Сапоги, те сразу украли, а больше у меня и воровать-то нечего.

– А у меня была кофточка и юбка шерстяная. Приготовила на волю: мне через две недели освобождаться. Вот их и украли. Из мужского барака – там, где урки. Их староста (он то знает кто!) наказал мне передать: «Пусть, мол, со мною переспит, и я велю отдать...» А ну его! – тут она передернула плечами. – Я, знаешь ли, не целка: невинность еще в малолетках потеряла – так просто, чтоб быть, как другие. Но это все ерунда. Говорят, если любовь, то это восторг неземной, что ли. А у меня без всякой там любви – одно отвращение и боль, больше и не пробовала. Но не в этом дело, я просто знаю, что обманет и продаст начальству. Возможно, у них так и договорено: попутают, а для них это предлог: «Пусть, еще исправляется! Раз дурного поведения, то недостойна на воле жить!» А мне лишь бы на волю... Не беда, что в тюремной юбчонке – заработаю! Я труда не боюсь, с чем угодно справлюсь!

И она гордо тряхнула головой. Тут я впервые заметила, что Галя очень миловидная девчонка с мягкими, пепельного цвета, волнистыми волосами, карими глазами и правильными чертами осунувшегося лица. Но она как-то вся словно поникла, потемнела и, опустив голову, продолжала:

– А если не выпустят... Ну, тогда мне вообще ничего больше не понадобится!

Она сидела рядом со мной в мокрой и перепачканной раствором одежде и дрожала мелкой дрожью. Мне стало ее жалко. У меня было немного стружек, которые я раздобыла в столярке. Я пододвинула стружки в изголовье, застелила своей байкой, затем скинула телогрейку, постелила ее на пол и сказала:

– Холод здесь собачий! Ложись рядом и укроемся вдвоем твоим бушлатом. Вдвоем теплее...

Она легла рядом, сбросила свой бушлат, и мы им укрылись. Откровенно говоря, я схитрила: в темноте она не заметила, что я ей уступила весь запас стружек и укрыла ее получше, стараясь своим телом согреть ей спину.

 

 

Так мы лежали некоторое время. Ее продолжала бить дрожь. Вдруг Галя повернулась ко мне и заговорила шепотом.

– Ты знаешь мою фамилию?

– Ну, знаю. Антонова.

– Антонова-Овсеенко. Ты, я слышала, из Румынии. Тебе это имя ничего не говорит. Так вот, я тебе скажу: мой отец был нашим полпредом в Испании, то есть в Барселоне, в той части Испании, что боролась с Франко. Тогда было две столицы: у Франко – Севилья, а у республиканской Испании – Барселона. А Мадрид как бы в стороне. Я была тогда совсем маленькой, но у нас так много об этом говорили, что я все-все помню. Папа... он был очень хороший человек! Он делал все, что мог, но Муссолини и Гитлеру, то есть Италии и Германии, легче было помогать фашистской Испании, чем нам – коммунистической. Разве папа был виноват, что победил Франко? Нет, сто раз нет! Но разве Сталин с чем-нибудь считался? Он всех и во всем подозревает и всегда нахо-дит причину, чтобы погубить тех, кого подозревает. Если у кого-нибудь кругом успех и повсюду удача, как у Тухачевского и Блюхера, значит, они собираются его спихнуть с престола. А если неудача, значит нарочно. Желают, мол, расшатать его устои. Одним словом, все и всегда виноваты, а виновным нет пощады! И обвинений не предъявляет, и оправданий не выслушивает... Он жесток и беспощаден! О, до чего же безжалостен и жесток!

Тут она начала так метаться, что я едва успевала ее укрывать бушлатом.

– Это неправда, что его расстреляли! И брата. Приговор был вынесен, но не приведен в исполнение. Папа и брат – оба живы! Они в Караганде. У папы нет права переписки, но я два раза получала от него записки. Ведь есть добрые люди среди тех, кто нас угнетает! Папа упросил, и кружным путем я дважды получала от него весточки. Я его почерк знаю! Мама умерла. Это я узнала еще тогда, когда была в детдоме. Говорят, умерла в тюрьме от горя. Но от горя не умирают, ведь я жива! Умерла она от истощения и болезни, она всегда была слабого здоровья. Я говорю: «когда была в детдоме». Но это был особенный детдом: там были такие, как я, дети репрессированных родителей. О, сколько их было тогда, таких детей, в 37-м, 38-м годах! Но к нам добавили трудновоспитуемых, врожденных кретинов и малолетних преступников. Все эти категории так перетасовали, что ничего нельзя было понять! Потом была комиссия, которая отделила слабоумных в спецшколы, а всех остальных – в колонию малолетних преступников... Как я плакала! Да не я одна, а все дети – те не сужденные дети репрессированных родителей. Но что мы могли доказать слезами? Вот и оказались малолетними преступниками, не совершив преступления. Мы ждали: вот исполнится нам по 16 лет, дадут паспорта и пойдем в ремесленные училища, ФЗУ, в мастерские. Я хотела быть токарем по металлу, фрезеровщиком. И вот исполнилось мне 16 лет... Меня вызвали, оформили... Я так радовалась! А оказалось – перевели в тюрьму... Якобы в малолетках я плохо себя вела! Весь год я работала и училась, шел мне семнадцатый. А как исполнилось 17, так сюда, «до особого распоряжения». Потом сказали – два года.

Она кинулась ничком и застонала:

– Я не могу больше, не могу! Мне тринадцати лет не было! Я была ребенком, имела право на детство! А так – кто я? Сирота, у которой отобрали живых родителей! Преступница, которая не совершала преступления! Детство прошло в тюрьме, юность тоже. На днях мне пойдет двадцатый год... Я хочу на волю! На волю! Я не переживу, если и теперь что-нибудь придумают. Вызовут и скажут: «За антисоветские высказывания – еще 10 лет». До тридцати годов... Раньше я молчала, только работала, как проклятая, стиснув зубы, из последних сил. Но я чувствую, что все это ни к чему! Мою судьбу решают те, кто вершит политику... Что я? Пылинка, которая кому-то мешает!

Я не знала, что бы такое ей сказать, не причинив боли и, главное, не повредив ей. Любые слова утешения могли быть истолкованы именно как антисоветские. Все как будто спят, но кто знает? Еще не зная, до чего близка к истине, я подсознательно чувствовала, что когда предательство объявлено добродетелью, оно не знает предела. Сознавая свою беспомощность, я только гладила ее по голове, как ребенка, и кутала в бушлат.

– Я даже пошла на гадость, на предательство, за которое мне стыдно, – всхлипывала она. – Подала заявление: просилась на фронт, на передовую санитаркой или в окопы – все равно. Сказала, что хочу искупить вину отца. Отца, который ни в чем не виновен! Мне даже не ответили... Могла бы раненых из боя выносить, я – сильная! Лучше бы я умерла за что-нибудь имеющее смысл. А так? Нет, дальше так жить я больше просто не в силах!

Постепенно она утихла. Катать тачку с раствором по трапу – это хоть кого сломит. И мы уснули: обе озябшие, несчастные. Но ей было хуже...

Проснулась я еще очень рано: на голом полу, в нетопленом помещении не разоспишься! Телогрейка была подстелена под Галей. Я укутала ее получше и ушла в одной гимнастерке. Чтобы согреться, разгребала занесенные снегом дорожки. Затем сходила за хлебом и супом. Когда вернулась в клуб, Гали уже не было. Ко мне подошла незнакомая очень симпатичная дама:

– Галя просила поберечь и передать вам телогрейку и этот платок. Боялась тут оставить. Народ такой: недоглядишь – и уведут... Очень вас благодарила за то, что вы ее обогрели. Она ершистая: ни с кем словом не обмолвится!

Так состоялось мое знакомство, а в дальнейшем переросшее почти в дружбу, с Эрной Лейман, имевшей немалое влияние на мою судьбу. К добру или к худу, и сегодня не могу с уверенностью сказать. Моя жизнь складывалась так, что, когда все, казалось, идет превосходно, очередной удар сбивал меня с ног. Но лишь только я задавала себе вопрос, за что на меня все шишки валятся, то оказывалось, что в этих «шишках» – спасение.

(Строптивый ветеринар тетрадь 6)







Последнее изменение этой страницы: 2017-01-19; Нарушение авторского права страницы

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.227.249.234 (0.022 с.)