Часть первая, или Поэт рождается 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Часть первая, или Поэт рождается



Милан Кундера

Жизнь не здесь

 

Часть вторая, или Ксавер

 

 

Внутри здания он еще слышал шум перемены, которая вот-вот должна кончиться; в класс войдет старый математик и примется терзать учеников цифрами, начертанными на черной доске; жужжание заблудившейся мухи заполнит бесконечное пространство между вопросом учителя и ответом ученика… Но он уже будет далеко!

После большой войны прошел год; была весна и светило солнце; он улицами шел к Влтаве, а потом медленным шагом фланировал вдоль набережной. Вселенная пяти школьных уроков была далеко позади, и с ней связывал его лишь маленький коричневый портфель, в котором он нес несколько тетрадей и один учебник.

Он подошел к Карлову мосту. Аллея скульптур над водой звала его перейти на другую сторону реки. Всякий раз, когда он прогуливал уроки (а прогуливал он часто и с удовольствием), его тянуло к Карлову мосту, и он проходил его из конца в конец. Он знал, что и сегодня пойдет той же дорогой и остановится там, где под мостом уже не вода, а сухой берег и на нем старый желтый дом; на четвертом этаже дома, как раз на уровне парапета моста и на расстоянии одного прыжка, — окно; он любил смотреть на него (оно всегда было закрыто) и думать о том, кто живет за этим окном.

Сегодня в первый раз (наверное, потому что стоял удивительно солнечный день) окно было открыто. По одну его сторону висела клетка с птицей. Он остановился и стал разглядывать эту небольшую клетку в стиле рококо, изящно свитую из белой крученой проволоки, и вдруг заметил, что в полумраке комнаты вырисовывается фигура: хотя видел он ее со спины, но сразу понял, что это женщина, и возмечтал, чтобы она повернулась к нему лицом.

Фигура и в самом деле двинулась, но в обратном направлении; она исчезла во тьме. Однако окно оставалось открытым, и он воспринял это как призыв, как тихий, доверительно посланный ему знак.

Он не смог устоять. Вскочил на парапет. Окно было отделено от моста глубокой выемкой, выстланной мостовым камнем. Портфель в руке мешал ему. Закинув его в открытое окно сумеречной комнаты, он прыгнул за ним.

 

 

Высокое прямоугольное окно, в которое Ксавер впрыгнул, было такого размера, что, разведя руки, он касался ими внутренних его стен, а своим ростом целиком заполнял его высоту. Он осмотрел комнату, начав с задней стены и кончая окном (как тот, кого всегда занимают дали), и потому прежде всего увидел впереди дверь, потом слева у стены пузатый шкаф, справа деревянную кровать, а посредине круглый стол, застланный вязаной скатертью, на которой стояла ваза с цветами. Только сейчас он наконец заметил свой портфель, лежавший внизу под окном на бахромчатом крае дешевого ковра.

Пожалуй, в ту минуту, когда он увидел портфель и хотел было спрыгнуть за ним, в сумрачной глубине открылась дверь и в ней появилась женщина. Она заметила его мгновенно; ведь в комнате стоял полумрак, а в окно лился свет, словно в комнате была ночь, а за окном — день; мужчина в проеме окна показался женщине черным силуэтом на золотом фоне света; это был мужчина между днем и ночью.

Если женщина, ослепленная светом, не могла разглядеть черты мужского лица, Ксавер в этом смысле был в более выгодном положении; его зрение уже так свыклось с полумраком, что он сумел хотя бы приблизительно уловить мягкость женского абриса и меланхоличность ее лица, бледность которого осветила бы даже дата в непроглядной тьме; остановившись в дверях, женщина изучала Ксавера; она не была ни столь непосредственна, чтобы шумно выразить свой испуг, ни столь смела, чтобы сохранить самообладание и заговорить с ним. Только после долгих мгновений, когда они смотрели в нечеткие лица друг друга, Ксавер произнес: «Здесь мой портфель».

«Портфель?» — спросила она и, словно бы звук голоса Ксавера снял с нее первичное оцепенение, закрыла за собой дверь.

Ксавер, присев в окне на корточки, указывал туда, где лежал портфель: «У меня там много важных вещей. Тетрадь по математике, учебник природоведения и еще тетрадь с упражнениями по чешской стилистике. В этой тетради даже последнее задание на тему: Как пришла к нам весна. Я жутко корпел над ним и не хотел бы снова выдавливать его из мозгов». Женщина сделала еще несколько шагов в глубь комнаты, и Ксавер увидел ее в более ярком свете. Его первое впечатление было верным: он увидел на ее неясном лице два больших плавающих глаза, и его осенило еще одно слово: испуг; причем испуг, вызванный вовсе не его внезапным вторжением, а испуг давнишний, испуг, застывший на лице женщины в виде больших расширенных глаз, в виде бледности, в виде жестов, за которые она как бы постоянно просила извинения.

Да, и в самом деле она просила извинения! «Извините, — сказала она, — не знаю, как могло случиться, что ваш портфель очутился в нашей комнате. Минуту назад я здесь убирала и ничего лишнего не обнаружила».

«И все-таки, — сказал Ксавер, сидя на корточках в окне и указывая пальцем на ковер. — К моей великой радости, портфель здесь».

«Я тоже очень рада, что вы его нашли», — сказала она, улыбаясь.

Теперь они стояли друг против друга, их разделял стол под вязаной скатеркой, а на ней — стеклянная ваза с цветами из вощеной бумаги.

«Да, было бы досадно, если бы я не нашел его, — сказал Ксавер. — Училка чешского ненавидит меня, и, потеряй я тетрадь с домашними заданиями, мне грозило бы остаться на второй год».

На лице женщины выразилось сочувствие; ее глаза сделались такими большими, что Ксавер видел только их, словно ее лицо и тело были всего лишь их сопровождением, их шкатулкой; он не знал даже, как выглядят отдельные черты лица женщины и пропорции ее тела, все это задерживалось лишь на краю сетчатки; основное же впечатление от ее фигуры создавали огромные глаза, заливавшие все ее тело коричневатым светом.

Сейчас Ксавер, обойдя стол, шагнул к этим глазам. «Я бывалый второгодник, — сказал он и обнял женщину за плечи (ах, плечо было мягким, словно грудь!). — Поверьте, — продолжал он, — нет ничего более грустного, чем спустя год войти в тот же класс, сидеть за той же партой…»

Тут он увидел, что карие глаза поднимаются к нему, и волна счастья окатила его; Ксавер знал, что теперь он мог бы опустить руку ниже и коснуться груди, живота и всего, чего бы ни захотел, ибо испуг, который безраздельно владел женщиной, отдавал ее покорной в его объятия. Но он не сделал этого; он сжимал ладонью плечо женщины, столь прекрасную, округлую верхушку тела, и это ощущение казалось ему достаточно полным, достаточно волнующим; он не хотел ничего большего.

С минуту они стояли недвижно, и вдруг женщина вся обратилась в слух. «Вы должны немедленно исчезнуть. Муж возвращается!»

Что было бы проще: взять портфель, прыгнуть на окно, с окна на мост, но Ксавер поступил иначе. Его охватило блаженное чувство: он должен остаться здесь с женщиной, ибо ей грозит опасность. «Я не могу покинуть вас!»

«Мой муж! Уходите!» — испуганно просила женщина.

«Нет, я останусь с вами! Я не трус!» — сказал Ксавер; тем временем с лестницы уже явственно доносились шаги.

Женщина пыталась оттеснить Ксавера к окну, но он знал, что не вправе покидать ее в минуту опасности. Уже слышно было, как в глубине квартиры открывается дверь, и Ксавер в последнюю минуту бросился на пол и залез под кровать.

 

 

Пространство от пола до потолка, созданного пятью досками, меж которых прогибался рваный соломенный тюфяк, было ничуть не больше, чем пространство гроба; но в отличие от гроба оно было душистым (приятно пахло соломой), с хорошей акустикой (по полу гулко разносились звуки шагов) и с широким обзором (прямо над собой он видел лицо женщины, которую не имеет права покинуть, лицо, отраженное на сером фоне тюфяка, лицо, пронзенное тремя стеблями соломы, торчавшими из мешковины).

Шаги, которые он слышал, были тяжелыми; повернув голову, он увидал на полу сапоги, топавшие по комнате. А потом, услыхав женский голос, не мог избавиться от легкого, но все же режущего ощущения жалости: голос звучал так же меланхолично, испуганно и заманчиво, как за минуту до этого, когда обращался к нему. Но Ксавер был достаточно благоразумен, чтобы побороть внезапную прихоть ревности; он понял, что женщина в опасности и защищается тем, чем обладает: своим лицом и своей печалью.

Потом он услышал мужской голос и подумал, что он подобен черным сапогам, шагавшим по полу. Затем услышал, как женщина говорит нет, нет, нет, как пара ног шатко приближается к его прибежищу и как низкий потолок, под которым он лежит, все больше прогибаясь, вот-вот коснется его лица.

И снова слышно было, как женщина говорит нет, нет, нет, только не сейчас, прошу тебя, а Ксавер видел на грубом полотне тюфяка, в сантиметре от глаз, ее лицо, и ему казалось, что это лицо делится с ним своим унижением.

Он хотел выпрямиться в своем гробу, хотел спасти женщину, но знал, что не имеет на то права. А лицо женщины было так близко над ним, оно склонялось к нему, умоляло его, и из него торчали три стебля соломы, словно это были три пронзившие ее лицо стрелы. Потолок над Ксавером ритмично прогибался, и стебли, словно три пронзавшие ее лицо стрелы, в том же ритме касались носа Ксавера и щекотали так, что Ксавер внезапно чихнул.

Всякое движение сверху прекратилось. Кровать застыла, не слышно было даже дыхания. И Ксавер тоже замер. Потом прозвучало: «Что это было?» — «Я ничего не слыхала, мой дорогой», — ответил женский голос. И снова, после минутной тишины, раздался мужской голос: «А чей это портфель?» Потом гулко раздались шаги, и видно было, как сапоги затопали по комнате.

Надо же, мужчина на постели был в сапогах, подумал Ксавер и возмутился; понял, что пробил его час. Опершись на локоть, он высунулся из-под кровати настолько, чтобы видеть, что происходит в комнате.

«Кто у тебя здесь? Куда ты его спрятала?» — орал мужской голос, и Ксавер увидел над черными сапогами темно-синие галифе и темно-синюю рубаху полицейской формы. Мужчина испытующе оглядывал комнату, а потом бросился к шкафу, который своей пузатостью наводил на мысль, что внутри скрывается любовник.

Тут Ксавер выскочил из-под кровати, неслышно, как кошка, и, как пантера, проворно. Мужчина в форме открыл шкаф, набитый платьями, и ощупал их. Но Ксавер уже стоял позади него, и когда мужчина снова запустил руку во тьму одежды, чтобы нащупать спрятанного любовника, Ксавер схватил его сзади за воротник и быстро впихнул внутрь шкафа. Закрыв дверь, запер ее на ключ, вытащил его, сунул в карман и повернулся к женщине.

 

 

Стоя против больших карих глаз, он позади себя слышал удары в утробе шкафа, шум и крик, что звучали под сурдинку одежды так глухо, что слов в грохоте ударов было не разобрать.

Он подсел к большим глазам, обнял рукой плечо и лишь теперь, почувствовав нагую кожу, понял, что женщина в легкой комбинации, под которой вздымается обнаженная грудь, нежная и упругая.

Буханье в шкафу раздавалось по-прежнему, и Ксавер обеими руками держал женщину за плечи, пытаясь ощутить четкость их линий, все время терявшуюся в разливе ее глаз. Он уговаривал ее ничего не бояться и показывал ей ключ в доказательство того, что шкаф крепко заперт, что тюрьма ее мужа дубовая и что узник не сможет ни открыть, ни взломать ее. Потом он стал целовать женщину (продолжая держать ее за нежные плечи, которые были так сладостны, что он не решался опустить руку ниже и коснуться ее грудей, словно не был достаточно стойким, чтобы противиться их обольстительности), и снова казалось ему, что, лаская губами ее лицо, он тонет в бескрайних водах.

«Что нам делать?» — услышал он ее голос.

Он ласкал ее плечи, просил ни о чем не беспокоиться, говорил, что им теперь хорошо, что он счастлив и что грохот в шкафу занимает его теперь не более, чем звук бури, звучащий на граммофонной пластинке, или лай собаки, привязанной к будке на другом конце города.

Чтобы показать свою власть над происходящим, он встал и окинул взглядом комнату. Засмеялся, увидев на столе черную дубинку. Схватил ее, подошел к шкафу и в ответ на раздававшиеся изнутри удары несколько раз стукнул дубинкой по двери шкафа.

«Что нам делать?» — повторила свой вопрос женщина, и Ксавер ответил ей: «Уйдем».

«А он как?» — спросила женщина, и Ксавер ответил: «Человек выдерживает без еды две-три недели. Когда через год мы вернемся сюда, в шкафу найдем скелет, одетый в форму и сапоги», и он снова подошел к бухающему шкафу и ударил по нему дубинкой; смеясь, он смотрел на женщину и мечтал, чтобы она смеялась вместе с ним.

Но женщина не смеялась, а спросила: «Куда же мы пойдем?»

Ксавер сказал ей, куда они пойдут. Но женщина возразила, объяснив, что здесь она дома, а там, куда Ксавер хочет ее увести, у нее не будет ни своего комода, ни птицы в клетке. Ксавер сказал, что дом — это не комод и не птица в клетке, а любимый человек рядом. А потом поведал ей, что у него самого нет дома, вернее, его дом в его шагах, в его ходьбе, в его дорогах. Что его дом там, где открываются неведомые горизонты. Что он может жить, лишь переходя из одного сна в другой, из одного края в другой, а если бы надолго остался в одной обстановке, он умер бы, как умрет ее муж, останься он в шкафу более двух недель.

При этих словах оба вдруг заметили, что шкаф затих. Тишина была такой выразительной, что отрезвила обоих. Она походила на тишину после бури; в клетке запела канарейка, а в окно полился свет закатного солнца. Это было прекрасно, как приглашение в дорогу. Это было прекрасно, как отпущение грехов. Это было прекрасно, как смерть полицейского.

Женщина, впервые коснувшись Ксавера, погладила его по лицу; и Ксавер, тоже впервые, увидел ее не в расплывчатых, а четких очертаниях. Она сказала ему: «Да. Пойдем. Пойдем, куда захочешь. Только подожди минуту, я захвачу кое-какие вещи в дорогу».

Она еще раз погладила его, улыбнулась ему и пошла к двери. Он смотрел на нее глазами, исполненными умиротворения; он видел ее походку, мягкую и плавную, как течение воды, обращенной в тело.

Потом он лег на кровать, испытывая блаженство. Шкаф затих, словно мужчина в нем уснул или повесился. Эта тишина была наполнена пространством, которое вошло сюда в окно вместе с шумом Влтавы и далекими криками города, криками столь далекими, что они походили на голоса леса.

Ксавер чувствовал, что вновь одержим дорогами. И нет ничего прекраснее минуты перед дорогой, минуты, когда завтрашний горизонт придет навестить нас и поведать свои обещания. Ксавер лежал на мятых покрывалах, и все сливалось в восхитительном единстве: мягкая кровать, подобная женщине, женщина, подобная воде, и воображаемая под окнами вода, подобная текучему ложу.

И еще он увидел, как вошла женщина. Она была в голубом платье, голубом, как вода, голубом, как горизонты, в которые он завтра нырнет, голубом, как сон, в который он неудержимо падал.

Да. Ксавер уснул.

 

 

Ксавер спит не ради того, чтобы набраться сил для бдения. Нет, это монотонное качание маятника сон-бдение, совершаемое триста шестьдесят пять раз в году, ему неведомо.

Сон для него не противостоит жизни; сон для него жизнь, а жизнь — сон. Он переходит из одного сна в другой, словно переходит из одной жизни в другую.

Сейчас тьма, тьма непроглядная, но вдруг с высоты опускаются пучки света… Этот свет ширится люцернами; в кругах, вырезанных из тьмы, видны густо падающие снежинки.

Он вбежал в дверь низкого строения, быстро пересек зал и вышел на перрон, где стоял подготовленный к отходу состав с освещенными окнами; вдоль него двигался старик с фонарем и запирал двери вагонов. Ксавер поспешно вскочил в поезд, когда старик уже поднял фонарь, с другого конца перрона донесся протяжный гудок, и поезд тронулся.

 

 

Он остановился на площадке вагона и, глубоко дыша, старался перевести дух. Он опять пришел в последнюю минуту, а приход в последнюю минуту ублаготворял его гордыню: все прочие приходили вовремя, согласно заранее продуманному плану, проживая жизнь без всяких неожиданностей, словно переписчики текстов, указанных им учителем. Он представлял их в купе поезда, сидящими на загодя отведенных местах, занятыми плоскими разговорами, беседующими о домике в горах, в котором проведут неделю, о дневном распорядке, который они изучили еще в школе, чтобы жить вслепую, по памяти, без единой промашки.

Но Ксавер пришел экспромтом, в последнюю минуту, поддавшись осенившей его идее и неожиданному решению. Сейчас он стоял на площадке вагона и удивлялся тому, что, собственно, побудило его участвовать в школьном походе с занудливыми однокашниками и плешивыми учителями, в чьих усах ползают вши.

Он пошел по вагону: мальчики стояли в проходах и, согревая дыханием замерзшее стекло, пялились в оттаявший глазок; другие лежали на полках, над головами — лыжи, наперекрест прислоненные к сеткам для чемоданов; где-то резались в карты, а в одном купе тянули бесконечную песню с примитивной мелодией и двумя нескончаемо повторяемыми словами: канарейка умерла, канарейка умерла, канарейка умерла…

У этого купе он остановился и заглянул внутрь: там были три мальчика из выпускного класса и с ними белокурая девушка, его одноклассница; увидев его, она покраснела, но ничего не сказала, словно испугалась, что ее поймали с поличным, и потому, глядя на Ксавера большими глазами, продолжала открывать рот и петь: канарейка умерла, канарейка умерла, канарейка умерла…

Ксавер, оторвавшись от белокурой девушки, миновал следующее купе, откуда неслись другие студенческие песни и гомон игр, и вдруг увидел идущего навстречу мужчину в форме проводника, который останавливался у некоторых купе и просил предъявить билеты. Форма, однако, не сбила Ксавера с толку: под козырьком фуражки он узнал старого латиниста и сразу сообразил, что встречаться с ним ему ни к чему: во-первых, у него нет билета, а во-вторых, он ужасно давно (даже не помнит, как давно!) не был на уроке латыни.

Итак, воспользовавшись минутой, когда латинист заглянул в купе, Ксавер прошмыгнул мимо него на площадку, из которой вели две двери в две кабинки: одна в умывальню, другая — в туалет. Он открыл дверь в умывальню и был потрясен, узрев там учительницу чешского, строгую пятидесятилетнюю даму, крепко державшую в объятиях его однокашника, который сидел на первой парте и которым Ксавер, иногда присутствуя на уроке, напрочь пренебрегал. Увидев Ксавера, возбужденные любовники быстро оторвались друг от друга и склонились над рукомойником; под тонкой струйкой воды, сочившейся из крана, они стали усердно тереть руки.

Не желая мешать им, Ксавер снова вышел на площадку; увидел там белокурую одноклассницу, в упор смотревшую на него большими голубыми глазами; губы ее не двигались и уже не пели песню о канарейке, куплеты которой Ксавер считал бесконечными. Ах, какое безрассудство, подумал он, верить, что существует песня, которая никогда не кончается; будто все на свете уже с самого начала не есть предательство!

Эта мысль не покидала его, когда он смотрел в глаза белокурой; он знал, что не даст втянуть себя в лживую игру, которая временное выдает за вечное и маленькое за большое, не даст втянуть себя в лживую игру, называемую любовью. Поэтому он отвернулся и снова вошел в маленькую умывальню, где статная учительница чешского вновь стояла против однокашника Ксавера и прижимала его за бедра к себе.

«О, прошу вас, второй раз уже не мойте рук, — сказал им Ксавер, — я сам хочу умыться», — и он тактично обошел их, открыл кран и склонился над умывальником, создав таким образом относительное уединение для себя и для обоих любовников, в растерянности стоявших сзади. «Перейдем в другое место», — услыхал он решительный голос учительницы чешского языка, хлопанье двери и шаги двух пар ног, вошедших в соседний туалет. Оставшись один, он удовлетворенно оперся о стену и отдался сладким мыслям о ничтожности любви, сладким мыслям, сквозь которые светились два больших молящих голубых глаза.

 

 

Поезд остановился, раздался гудок, галдеж ребят, хлопанье дверьми, топот ног; Ксавер вышел из своего укрытия и присоединился к остальным школьникам, толпой вываливавшим на перрон. А потом нарисовались холмы, полная луна и сверкающий снег; шли ночью, ясной как день. Это была длинная процессия, но вместо крестов кверху торчали пары лыж, как церковные атрибуты, как двуперстные символы, дающие клятву.

Это была длинная процессия, и Ксавер шел в ней, заложив руки в карманы, ибо был единственным, кто не взял с собою лыж, символа клятвы; он шел, слушая разговоры школьников, уже порядком уставших; ненароком оглянувшись, увидел, что белокурая девушка, хрупкая, маленькая, идет в самом конце, спотыкается и утопает в снегу под тяжелыми лыжами; но, оглянувшись вскоре еще раз, увидел, как старый математик берет у нее лыжи, присоединяет их к своим, вскинутым на плечо, и, взяв девушку за руку, помогает ей идти. Это было печальное зрелище: как убогая старость жалеет убогую молодость; он смотрел на это, и ему становилось хорошо.

Потом, поначалу издалека, но чем дальше, тем ближе, стала доноситься танцевальная музыка; перед ними вырос ресторан, а вокруг него деревянные домики, куда гимназисты пошли расселяться. Для Ксавера не была заказана комната, ему не надо было ни сдавать на хранение лыжи, ни переодеваться, и потому он сразу вошел в барный зал, где были танцевальная площадка, джазовый оркестр и несколько посетителей за столиками. Он мгновенно заметил женщину в темно-красном пуловере и брюках в обтяжку; ее окружали мужчины с кружками пива, но Ксавер чувствовал, что женщина, элегантная и гордая, скучает в их обществе. Он подошел к ней и пригласил танцевать.

Они танцевали посреди зала только вдвоем, и Ксавер видел, что шея женщины изумительно увядшая, кожа вокруг глаз изумительно морщинистая, а вокруг рта пролегли две изумительно глубокие складки; и он был счастлив, что в его объятиях столько лет жизни, что он, гимназист, держит в объятиях целую, почти завершенную жизнь. Он был горд, что танцует с этой женщиной, и думал о том, что вскоре сюда войдет белокурая и увидит, как он возвысился над ней, словно возраст его партнерши был высокой горой, а молоденькая девушка трепетала у ее подножья, будто умоляющий стебель травы.

И в самом деле: в бар нахлынули ученики и ученицы, сменившие лыжные брюки на юбки, и уселись за свободные столики, так что теперь Ксавер танцевал с темно-красной женщиной на глазах у многочисленной публики; за одним из столиков он увидел белокурую девушку и остался доволен: она была одета гораздо тщательнее других; была в красивом платье, вовсе не подходившем для грязного кабака; и в этом платье, белом и легком, казалась еще более хрупкой и еще более ранимой. Ксавер знал, что такое платье она надела ради него, и сейчас он твердо решил не предавать ее и прожить этот вечер с ней и для нее.

 

 

Он сказал женщине в темно-красном пуловере, что больше не хочет танцевать: ему противны рожи, что сидят за кружками пива и глазеют на них. Женщина одобрительно засмеялась; и хотя оркестр продолжал играть и на площадке была только их пара, танцевать они перестали (весь зал видел, как они перестали танцевать); держась за руки, сошли с подиума и, минуя все столики, вышли на заснеженную поляну.

Их обдало морозным воздухом, и Ксавер подумал о том, что вскоре на мороз выйдет и хрупкая, болезненная девушка в белом платье. Он снова подхватил темно-красную женщину под руку и повел ее дальше по белоснежной поляне, и казалось ему, что он крысолов, а покорная ему женщина — дудочка, на которой он играет.

Через минуту открылась дверь ресторанчика и вышла белокурая девушка. И была она еще более хрупкой, чем прежде, ее белое платье терялось на фоне снега, и сама она казалась снегом, идущим по снегу. Ксавер, прижимая к себе темно-красную женщину, тепло одетую и изумительно старую, целовал ее, запускал руки под ее пуловер и краем глаза наблюдал, как девушка, подобная снегу, смотрит на них и страдает.

А потом он повалил старую женщину на снег и долго катался на ней, хотя понимал, что его игра слишком затянулась, что платье у белокурой девушки тонкое, что мороз хватает ее за икры и колени и подбирается к бедрам и гладит ее все выше и выше, до самого лона и живота. Наконец они поднялись, и старая женщина повела его в один из домиков, в свою комнату.

Окно комнаты на первом этаже было лишь в метре над снежной поляной, и Ксавер видел белокурую в нескольких шагах от себя, смотревшую на него в окно; он не хотел расставаться с девушкой, чей образ заполнял его всего, и потому включил лампу (старая женщина похотливо посмеялась над тем, что ему нужен свет), взял женщину за руку, подошел с ней к окну и у окна стал обнимать ее и задирать кверху мохнатый пуловер (теплый пуловер для старческого тела), но при этом думал о девушке, которая, верно, совсем окоченела, окоченела настолько, что уже не ощущала своего тела и была лишь одной душой, печальной и больной душой, дрожавшей в заледенелом теле, уже ничего не ощущавшем, утратившем способность осязания и ставшем не чем иным, как мертвой оболочкой для трепещущей души, столь любимой Ксавером, ах, столь бесконечно любимой.

Кому под силу вынести столь бесконечную любовь! Ксавер чувствовал, как слабеют его руки, как они не могут приподнять тяжелый мохнатый пуловер всего лишь для того, чтобы обнажить грудь старухи. Ощутив вялость во всем теле, он сел на кровать. Трудно описать, как было ему хорошо, как он был доволен и счастлив. Когда человек очень счастлив, на него, как награда, нисходит сон. Ксавер, улыбаясь, погрузился в глубокий сон, в прекрасную сладостную ночь, в которой светили два заледенелых глаза, две окоченевшие луны…

 

 

Ксавер проживает не одну-единственную жизнь, что тянется от рождения до смерти, как длинная грязная нить; он не проживает свою жизнь, а проводит ее во сне; в этой жизни-сне он переносится из одного сна в другой; он видит сон, во сне засыпает, и снится ему другой сон, так что его сон подобен шкатулке, в которую вложена другая шкатулка, а в нее еще одна и еще.

Например: сейчас он спит одновременно в доме у Карлова моста и в домике в горах; эти два сна звучат как две долго удерживаемые на органе ноты; и к этим двум нотам присоединяется третья.

Он стоит и осматривается. Улица пустынна, лишь там-сям мелькает тень и тотчас исчезает за углом или в воротах. Он тоже не хочет быть замеченным; идет боковыми, окраинными улицами и с другой стороны города слышит звуки стрельбы.

Наконец, войдя в один дом, по лестнице спускается вниз; в подвале несколько дверей; он отыскивает нужную дверь и стучит; сперва три раза, затем, помедлив, один раз и, снова помедлив, еще три раза.

 

 

Дверь открылась, и молодой человек в рабочей спецовке пригласил его войти. Они прошли несколько комнат, заваленных всяким хламом, платьями на вешалках, ружьями, стоявшими по углам, а потом длинным коридором (он вывел их далеко за пределы дома) в маленький подземный зал, где сидело примерно двадцать пять человек.

Он занял свободный стул и оглядел присутствующих; знал лишь немногих. Во главе стола сидело трое мужчин; один из них, в кепке на голове, говорил; говорил о близкой и секретной дате, когда все решится; в этот день, согласно плану, все должно быть обеспечено: листовки, газеты, радио, почта, телеграф, оружие. Он спрашивал некоторых мужчин, выполнены ли порученные им задания ради успеха этой даты. Повернувшись к Ксаверу, спросил его, принес ли он список.

Настала ужасная минута. Для надежной конспирации Ксавер продублировал список на последней странице своей тетради по чешскому. Эта тетрадь со всеми другими тетрадями и учебниками была у него в портфеле. Но где портфель? С собой его нет!

Мужчина в кепке повторил вопрос.

Бог ты мой, где же портфель? Ксавер лихорадочно стал думать, и вскоре из глубин памяти всплыло неясное и неуловимое воспоминание, сладкое дуновение счастья; он хотел удержать это воспоминание, но времени не оставалось: все, повернувшись к нему, ждали его ответа. Ему пришлось признать, что списка у него нет.

Лица мужчин, к которым он пришел как товарищ к товарищам, сделались строгими, и человек в кепке ледяным голосом заявил, что, если список попадет во вражьи руки, дата, на которую они возлагали все надежды, будет загублена и останется простой датой, как все прочие: пустой и мертвой.

Но прежде чем Ксавер решился что-либо сказать, позади председательского стола открылась дверь, в ней появился человек и свистнул. Все знали, что это сигнал тревоги; мужчина в кепке еще не успел отдать приказ, как заговорил Ксавер. «Позвольте мне идти первым», — сказал Ксавер, зная, что дорога, которая ждет его теперь, опасна и тот, кто пойдет первым, рискует жизнью.

Ксавер знал, что забыл список и что должен смыть свою вину. Но не только чувство вины толкало его подвергнуть себя опасности. Ему претило ничтожество, что делает из жизни полужизнь, а из людей — полулюдей. Он хотел положить свою жизнь на весы, на другой чаше которых — смерть. Он хотел, чтобы каждый его поступок, каждый час и даже секунда могли измеряться наивысшим критерием, каким является смерть. Поэтому он хотел идти во главе колонны, идти по канату над пропастью, с ореолом пуль вокруг головы и, возвысившись так в глазах всех, стать беспредельным, как беспредельна смерть…

Мужчина в кепке окинул его холодным, строгим взглядом, в котором блеснул свет понимания. «Ну что ж, иди!» — сказал он ему.

 

 

Он протиснулся в железную дверь и очутился в узком дворе. Было темно, вдали раздавалась стрельба, и, подняв взгляд, он увидел над крышами блуждающие световые полосы прожекторов. Узкая железная лестница напротив него вела на крышу шестиэтажного дома. Он подскочил к ней и быстро взобрался наверх. Остальные, выбежав за ним на двор, прижимались к стенам. Ждали, когда он окажется на крыше и подаст им сигнал, что путь свободен.

Потом все ползком, настороженно двинулись по крышам, и Ксавер все время был впереди; подвергая себя опасности, он оберегал остальных. Шел осмотрительно, шел мягко, шел как хищник, и глаза его прозревали тьму. В одном месте он остановился и подозвал мужчину в кепке, чтобы показать ему, как внизу, глубоко под ними, сбегаются черные люди с короткими обрезами наперевес и пытливо осматриваются вокруг. «Веди нас дальше», — сказал мужчина Ксаверу.

И Ксавер шел, перескакивая с крыши на крышу, спускаясь по коротким железным лестницам, прячась за дымовые трубы и увертываясь от назойливых прожекторов, что поминутно ощупывали дома, края крыш и каньоны улиц.

Это был прекрасный путь притихших мужчин, обращенных в стаю птиц, что сверху облетают затаившегося врага и на крыльях крыш опускаются на другую сторону города, где уже нет ловушек. Это был прекрасный долгий путь, но путь столь долгий, что Ксавера начала одолевать усталость; та усталость, что мутит разум и забивает мысль галлюцинациями; ему казалось, что он слышит звуки похоронного марша, знаменитого похоронного марша Шопена, который духовые оркестры исполняют на кладбищах.

Не замедляя шага, он что есть мочи силился напрячь свой разум и отогнать зловещие галлюцинации. Тщетно; музыка все время доносилась до него, словно хотела напророчить ему близкую кончину, словно хотела к этой минуте борьбы пришпилить черную вуаль грядущей смерти.

Почему он так сопротивлялся своим галлюцинациям? Разве он не мечтал о величии смерти, что сделала бы его путь по крышам незабвенным и бесконечным? Разве погребальная музыка, что доносилась до него как пророчество, не была самым замечательным аккомпанементом его отваги? Разве не прекрасно, что его борьба — похороны, а его похороны — борьба, что жизнь со смертью так восхитительно обручены здесь?

Нет, не смерти, пришедшей заявить о себе, ужасался Ксавер, а тому, что в эту минуту он не может положиться на собственный разум, что не способен (он, кто в ответе за безопасность своих собратьев!) уловить потаенные ловушки врагов, если уши его залеплены текучей меланхолией похоронного марша.

Но разве возможно, чтобы галлюцинация обрела такую реальную форму, что марш Шопена слышится со всеми ритмическими ошибками и фальшивой игрой тромбона?

 

 

Открыв глаза, он увидел комнату с одним облупленным шкафом и одной кроватью, на которой лежал. Он с радостью обнаружил, что спал одетым и, стало быть, не должен переодеваться; скользнул лишь в ботинки, брошенные под кровать.

Но откуда доносится эта грустная духовая музыка, что звучит совершенно реально?

Он подошел к окну. В нескольких шагах от него, посреди поляны, с которой уже почти сошел снег, спиной к нему стояла группка людей в черных одеждах. Они стояли осиротелые и печальные, печальные, как окружающий пейзаж; от белоснежного снега остались лишь грязные клочья и полосы на влажной земле.

Он открыл окно и выглянул. Теперь он лучше понял происходящее. Одетые в черное люди собрались вокруг ямы, у которой стоял гроб. С другой стороны ямы иные люди, тоже одетые в черное, держали у губ медные духовые инструменты, к которым были прикреплены маленькие пюпитры с нотами; упираясь в них взглядом, музыканты играли похоронный марш Шопена.

Окно было едва ли в метре от земли. Ксавер выпрыгнул из него и подошел к группке провожающих. В эту минуту два дюжих крестьянина протянули под гроб веревки, подняли его и стали медленно опускать в яму. Старый мужчина и старая женщина, стоявшие среди людей, одетых в черное, разрыдались, остальные поддерживали их и успокаивали.

Потом гроб опустили на дно ямы, и одетые в черное люди подходили один за другим и бросали на его крышку по горсти земли. Ксавер нагнулся последним, набрал в ладонь горсть земли с комочками снега и бросил вниз.

Он был здесь единственным, о ком никто ничего не знал, но и тем единственным, кто знал все. Только он знал, почему и как умерла белокурая девушка, только он знал о руке мороза, что легла на ее икры и, поднявшись по телу до живота, прошла меж грудей, только он знал, кто был причиной ее смерти. Только он знал, почему ей хотелось быть погребенной именно здесь, где она больше всего страдала и где мечтала умереть, видя, как любовь предает ее и как исчезает.

Только он знал все; остальные присутствовали здесь как ничего не ведающая публика или ничего не ведающие жертвы. Он видел их на фоне далекого горного пейзажа, и ему казалось, что они затеряны в беспредельных далях так же, как и усопшая затеряна в беспредельной земле, и что он (который знает все) еще просторнее, чем далекий мокрый пейзаж, и что все — члены семьи умершей, сама умершая, могильщики с их лопатами и луга и холмы — входят в него и теряются в нем.

Он был переполнен пейзажем, трауром родных, смертью белокурой девушки и чувствовал, как все они распирают его, словно в нем растет дерево; он чувствовал себя огромным и воспринимал теперь себя как ряженого, в чужом наряде и в маске скромности; скрывая свой реальный облик под этой маской, он подошел к родителям умершей (лицо отца, напоминавшее ему черты белокурой девушки, покраснело от плача) и выразил им соболезнование; они безучастно протянули ему руки, и он ощутил, как их ладони в его руке хрупки и невесомы.

Потом он стоял, опершись о стену домика, где так долго спал, и взглядом провожал людей, которые небольшими группками расходились с похорон и терялись во влажных далях. Вдруг он почувствовал, как кто-то ласкает его; ах да, он чувствовал прикосновение руки на лице. Уверенный, что постигает смысл этого прикосновения, благодарно принял его; он знал, что это рука прощения; это белокурая девушка дает ему понять, что не перестала любить его и что любовь продолжается и по ту сторону земного бытия.

 

 

Он падал сквозь свои сны.

Самой прекрасной была минута, когда один сон еще длился, но сквозь него уже просвечивал следующий, в который он пробуждался.

Руки, что ласкали Ксавера, стоявшего посреди горного пейзажа, принадлежали женщине из сна, в который он падал снова, но он еще не знает об этом, так что эти руки теперь существуют сами по себе; это заколдованные руки в пустом пространстве; руки меж двух историй, меж двух жизней; руки, не испорченные ни телом, ни головой.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-12-27; просмотров: 174; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.231.146.172 (0.115 с.)