Орешина (холево) нонна николаевна 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Орешина (холево) нонна николаевна



Родилась 30 июня 1933 года

Младший научный

сотрудник кафедры химии и технологии высокомолекулярных соединений (1958–1969 гг.), член Союза писателей СССР, РТ

Память избирательна и кто знает, по каким законам она формируется. Но первый период Великой Отечественной войны ассоциируется у меня, как ни странно, с огромным букетом сирени. Я и мама сидим за столом, между нами в высоком кувшине пенятся упругие бледно-сиреневые грозди. Мы ищем «счастливые» пятилепестковые цветочки, и мамино заплаканное лицо светлеет каждый раз, когда она их находит. «Лишь бы все было, как лучшее», – чуть слышно шепчут ее губы. Я не знаю, как это – «лучшее», но чувствую, что связано это с папой и с войной, и с тем, куда он сейчас ушел. Мамина тревога передается мне, хотя с ее слов я знаю, что папа еще до революции два года служил солдатом в старой армии. А про то, как слушал речь Ленина с броневика на Финском вокзале, он сам как-то обмолвился. И еще папа участвовал в боях против Юденича, отстаивал Петроград. Значит, он умеет стрелять, он сильный и смелый, и почему мама боится за него – непонятно. Но так не хочется, чтобы он уезжал…

Наконец-то, открыв своим ключом дверь, папа вошел в комнату и на мамин немой вопрос ответил коротко: «Бронь». Мама встрепенулась радостно и, словно устыдившись чего-то, сказала, как бы оправдываясь: «Это же совершенно очевидно, что здесь, как специалист, ты принесешь гораздо больше пользы». Я знала, что мой папа – ученый, даже профессор и заведует в химическом институте какой-то кафедрой, но в то время не могла оценить значение маминых слов. Заметила только, что дома папа стал бывать еще меньше, и настольная лампа на его письменном столе горела, как мне казалось, всю ночь. Мама заваривала с вечера крепкий чай, а когда его запасы кончились – мелко нарезанную сушеную морковь. Много позже я узнала, что папа с сотрудниками разрабатывал тогда противотанковую гранату, взрывные «огненные мешки» и что-то еще, более секретное. Некоторые испытания проводились на Черном озере, другие, скорее всего, на полигоне.

В том же сорок первом началась моя школьная жизнь. Первого сентября папа сам проводил до школы. Что он тогда говорил, не помню, ощущаю лишь тяжесть его ладони на моей голове, и как я, боясь, что помнется бант, выскользнула из-под папиных пальцев. Настроение было восторженное: в руке – новый портфель, купленный еще весной, до войны. В нем лежали глянцевые тетради с цветными промокашками. Уже во втором классе их заменили самодельные тетради из оберточной бумаги и обоев. И хотя мама линовала листы, строчки получались корявыми. Да еще стальное перо, спотыкаясь на неровностях, оставляло фейерверк брызг. Самым приятным временем была большая перемена: дежурные приносили поднос с ломтиками безумно вкусного черного хлеба за пять копеек. Иногда кто-нибудь делился кусочком спрессованного жмыха. Гороховое можно было сосать, а из неочищенных подсолнечных семянок, хотя и было вкусным, но царапало горло.

Самым любимым уроком была физкультура. В большом зале стоял такой же холод, как и в классах, но можно было, сбросив пальто, согреться упражнениями и бегом. Когда дело доходило до маршировки, меня, как единственную ученицу музыкальной школы, усаживали за пианино и я, исчерпав свой небогатый маршевый репертуар, начинала бренчать что-то бравурное, уверяя, что это современная классика. Дома такие шутки не проходили: мама сама умела играть, а у папы был неплохой слух и вкус на хорошую музыку, хотя не помню, чтобы он когда-нибудь пел. А вот сочиненный мной вальс похвалил, и я была на седьмом небе от радости.

Воспитанием моим занималась в основном мама. Она проверяла школьные уроки и музыку, учила рисовать, вышивать, сервировать стол, вытирать пыль, не разбивая статуэток, и другим премудростям, необходимым, по ее мнению, всем воспитанным девочкам даже во время войны… Папа подключался эпизодически и лишь в экстренных случаях: «Чего ревешь? Мальчишка в лужу толкнул? А ты дай сдачи, вон какая рослая, сильная. Но сама драку не затевай, старайся уладить миром». Миром не всегда удавалось, но жаловаться папе-маме я уже не ходила.

В дальней стороне нашего двора высился забор, за ним, в бывшей больнице, организовали госпиталь. При госпитале был небольшой огород. Ребятишки сделали подкоп под забором и, когда сторож с увесистой палкой уходил, пробирались за морковкой. Надо мной смеялись: «Трусишь!» Неужели я действительно трушу? Эта мысль не давала покоя и однажды, когда ребята ушли, я нырнула в подкоп и, не глядя по сторонам, с бьющимся сердцем, вырвала пучочек тоненьких оранжевых хвостиков. Со сложным чувством торжества и неловкости примчалась домой и, положив морковки на стол, словно букетик цветов, взахлёб стала рассказывать, как ловко все у меня получилось.

Папа потемнел лицом. «У раненых утащила?» –холодно спросил он. Такое мне в голову не приходило и я начала оправдываться: «Не у раненых, а у сторожа. Он с палкой и злющий». Папа был жестоко-спокоен: «Немедленно отнеси туда, где взяла». И я безропотно забираю морковки и уже без страха лезу под забор, не прячась, втыкаю морковки в землю. Чувство стыда и облегчения заливает душу.

… У меня температура за сорок. Папа ночью уходит куда-то и возвращается с врачом. Оказывается, у меня малярия. Папа где-то за большие деньги достает акрихин, от которого температура спадает, а я становлюсь желтой, как лимон. Выздоровление – период замечательный и так хочется его продлить. Может чуточку попритворяться? Вечером, когда папа и мама садятся ужинать, я делаю вид, что сплю и вроде бы брежу кошмарами на школьные темы. Мама подходит ко мне, щупает лоб: «Температуры нет, а бредит…» В голосе тревога и мне становится чуточку не по себе. Папа молчит, прислушиваясь, потом говорит с ехидцей: «Это она картошку чистит». Я спотыкаюсь на полуслове: так старалась и все напрасно – папу не проведешь.

Семья наша жила в годы войны, как жило в то время большинство семей научных сотрудников. Продали большой персидский ковер, мама выменяла муку на тяжелую серебряную вазу, очень красивую. Рубиновое кольцо с бриллиантами ушло, кажется, за подсолнечное масло. И еще что-то, доставшееся маме по наследству еще из той, дореволюционной жизни и бережно хранимое, растаяло, как кусочки сахара в море кипятка. Мама расставалась с вещами легко, повторяя: «Это всего лишь вещи…» Для папы вещи вообще мало что значили.

Как-то раз мама с приятельницей – женщиной решительной и деловой, поехала куда-то далеко, в район, менять вещи на продукты. На обратном пути их хотели ограбить и чуть не сбросили с поезда, и хотя мама привезла масло, крупу, мясо и о своих злоключениях и страхах рассказывала с юмором, папа категорически запретил даже думать о новых поездках. Мне кажется, его мучила мысль, что он сам не имеет возможности что-то предпринять – оборонная тематика научных исследований, создание мастерских, производящих продукцию для фронта, учебный процесс – все вынуждало работать без выходных и отпусков, на износ, не оставляя возможности отвлечься на семейные проблемы. Хотя помню, как-то зимой он привез на санках откуда-то из речного порта грязный мешок подтаявшей соли – это институт побеспокоился о своих сотрудниках. Соль была крупная, ржавого цвета и горьковатая на вкус. Мама по совету папы растворяла ее, фильтровала, выпаривала – хватило надолго. Как-то раз папа привез мешок подмороженной гниющей картошки. Оладьи из нее получались скользкими и синеватыми, но такими вкусными! Уже после войны я попросила маму испечь оладьи по тому же рецепту, но такими синими и вкусными они все равно не получились.

Солидный пятиэтажный дом наш был построен перед самой войной на территории старинного фруктового сада, раскинувшегося на высоком берегу, над Казанкой. Первые два-три года (мы приехали из Москвы в 1939) сад очаровывал по весне своим белоснежным цветением, летом можно было заблудиться в его вишневых зарослях, а ближе к осени детвора объедалась плодами, не давая им дозреть. Крепкие морозы сорок первого убили все яблони. Вскоре их спилили на дрова, потом вырубили вишню и стали вспахивать землю под картошку, оставляя нетронутыми кусты смородины и крыжовника. Однако смородина зачахла, лишь крыжовник стойко сопротивлялся набегам детворы: до крови колол и царапал руки, но ради твердых, жутко кислых, но вкусных ягод можно было и потерпеть. Мы ели черные горошинки паслена, какие-то кругленькие «барашки», стебли чего-то терпкого, корешки с горчинкой – бог знает что: истощенный детский организм требовал витамины, но как все это выдерживали наши желудки?

В первый же год войны в квартире нас стало жить шестеро: мамина мама приехала из Москвы, как только началась эвакуация, папина мама добиралась из Белоруссии месяца два. Бабушкины кровати поставили в самом теплом месте, на кухне. Зимой мы топили большую прожорливую плиту. Папа заготовлял дрова на всю неделю по воскресным дням и, шутя, называл плиту «толстухой». Я и мама, как и раньше, размещались в спальной, где папа соорудил печку-времянку. Сам он вместе с эвакуированным из Ленинграда Георгием Михайловичем, который работал теперь в нашем институте, спал во второй комнате – кабинете, накрывшись поверх одеяла сложенным вдвое ковром. Вода в графине к утру покрывалась корочкой льда. Вечером, садясь что-то писать карандашом, а не чернилами, потому что они замерзали, папа одевал зимнее пальто и перчатки, но ни за что не соглашался переставить кровать или письменный стол в нашу комнату, боясь потревожить мамин сон, а может из солидарности с Георгием Михайловичем.

Наш новый знакомый мне нравился. У него не было одной руки, но он не только ловко орудовал ножом, нарезая хлеб, а еще и рисовал. Когда начинало вечереть, подсаживался к окну и на листочках из блокнота акварелью рисовал закаты. На подоконнике копилась радужная стопка всегда разных, неизменно прекрасных вечерних зорь.

К концу первого года войны мама начала работать лаборантом на кафедре химии в медицинском институте. Я училась во вторую смену, и после школы забегала к ней в лабораторию. Спрятавшись за высокий химический стол, ела припасенную наверно только для меня, гречневую кашу из фарфорового тигля, начисто выскребая припекшуюся корочку. На сытый желудок казалось, что теперь можно не ужинать и потихоньку подбросить папе свой ломтик хлеба – может, съест. Он стал таким худым и кожа на лице и шее желто-прозрачная, а у рта и на лбу – глубокие морщины, хотя ему всего сорок пять. Мама тоже подкладывает папе свой кусочек. Он не спорит, но утром, после его ухода на работу кусочки снова оказываются в буфете, куда мы всегда кладем хлеб.

Иногда над городом разносился вопль сирены, мы знали, что тревоги эти – учебные, но старательно разглядывали небо, надеясь увидеть вражеские самолеты. И однажды, среди бела дня, на большой высоте действительно прошел немецкий разведчик. Мальчишки уверяли потом, что слышали пальбу зениток и видели облачка разрывов – им так хотелось почувствовать себя причастными к суровой реальности войны. Дома у нас было три противогаза, один детский – мой. Папа учил, как его надевать. Даже сейчас помню: с подбородка, растянув руками резину, которая потом больно хлопала по ушам и плотно стягивала голову. Сразу же становилось душно, запотевали стеклышки для глаз, и надо было, засунув палец в отросточек на переносице, время от времени протирать их изнутри. Легкое чувство паники и дискомфорта сменялось желанием кого-нибудь удивить, и я, воображая себя слоником, выбегала во двор, придерживая одной рукой гофрированную трубку, а другой увесистую сумку на боку.

Один-единственный раз мама отпустила меня в пионерский лагерь в Пустых Морквашах. От маленькой пристани до деревни километра два надо было идти по берегу Волги каменистой тропинкой. Наши чемоданы обещали привезти лодкой. Мы добрались до лагеря, нас накормили в столовой жаренной сушеной картошкой и слегка розовым киселём, а чемоданов всё не было. Девчонки постарше и порасторопнее (пионерлагеря, как и школы, были тогда раздельного типа), побежали на берег Волги. Я тоже пошла, но заплуталась, а когда отыскала место, где разгрузили лодку, там уже никого не было. Моего чемодана – тоже. А мама положила в него почти всё мое скудное «приданое»: любимые платья – розовое и с крылышками, зелёную кофточку, перешитый из её юбки теплый сарафан, что-то ещё, но главное, единственные, крепкие туфли. Мне даже не во что было переодеться, и кроме девчонок, некому поплакаться до Родительского дня. Такой несчастной и одинокой я не чувствовала себя никогда. Мама, приехав навестить, конечно, расстроилась, но сказала то, что я запомнила на всю жизнь: «К твоему возвращению я перешью что-нибудь из своего. А дети, которым досталась эта одежда, много беднее нас: в деревнях семьи большие. Считай, что ты сделала подарок и кого-то обрадовала».

Я была в третьем классе, когда с группой художественной самодеятельности впервые попала в под­шефный госпиталь, потому что хорошо читала стихотворение Маршака: «Резвился молодой мороз, морозец пятиградусный, а на снегу, повесив нос, стоял фашист безрадостный…»

Обычно я декламировала громко, с выражением и знала стихи «на зубок». Но тут, в большой палате, бело-серой от простыней, бинтов и халатов раненных, в атмосфере чужого страдания и боли, меня сковало ещё ни разу не испытанное, странное чувство. Я словно стыдилась своего здоровья, благополучия, юности. И, не понимая этого, ощущала неловкость, даже вину, которая смущала, ломала голос. Я не решалась поднять глаза и бубнила себе под нос. Заметив удивленно-недовольный взгляд старшей пионервожатой, едва не расплакалась. Больше меня с шефской бригадой в госпиталя не брали.

После зимы, даже самой холодной и длинной, неизменно наступает весна. В пойменных лугах за рекой Казанкой горожанам выделили участки под огороды. Мама и бабушка впервые в жизни сажали морковь, свеклу, капусту, картошку, папа копал и окучивал, а я, стараясь помочь, наверное, больше мешала.

Осенью мы собрали неплохой урожай и торжественно повезли его по пешеходному Коровьему мостику через Казанку. С верхом нагруженная самодельная тележка с большими колесами и ручкой, напоминающей оглобли, отчаянно скрипела. Папа упирался в перекладину грудью, мы с мамой сзади подталкивали. Весело было, пока тележка не свернула с улицы Подлужной на крутую гору. Так и стоит в глазах: покрасневшая от натуги папина шея, прилипшая к худой спине рубашка с темными разводами пота и окаменевшие от напряжения жилистые руки. У мамы по щекам текут, то ли капли пота, то ли слезы, пальцы маленьких рук побелели на деревянной раме. И я стараюсь еще сильнее упереться плечом, но ноги скользят по гладким булыжникам, я отстаю, потом снова набрасываюсь с упрямой злостью на тележку, словно это она виновата во всем.

На другой день мама пекла вкуснейшие морковные котлеты, и мы со смеху покатывались, вспоминая, как пыхтели на крутой горе. А уж когда в конце войны ученых прикрепили к «лимитным» магазинам и мама время от времени стала приносить то селедку с душком, то зачерствевшую коврижку, то комок слипшейся помадки и еще какие-то «деликатесы», жизнь стала казаться улыбчивее. Хотя, даже в самое трудное время, мы справляли дни рождения и ходили в гости «со своим хлебом». Остальное угощение – за хозяевами. Морковные торты, украшенные сверху чем-то белым, по вкусу напоминающим зубную пасту, пирожные из сахарной свеклы, хворост из ржаной муки – ум отъешь!

Папа ни в то время, ни потом не любил ходить в гости, но, поворчав, уступал маме. За столом сидел, сначала чуть насупившись, наверное, мысли его блуждали еще там, за письменным столом, где остался лежать недописанный лист бумаги. Общее веселье оживляло его и, если гости были у нас, папа становился радушным хозяином. Пили тогда немного, наливая из узкогорлого хрустального графинчика. Веселье приходило от обсуждения хороших новостей с фронта, от любимых песен, от остроумного анекдота или дружеской, но едкой шутки. Чувство юмора у папы было, он и чужую остроту мог оценить, и сам любил немного подтрунить. Особенно над мамой, над ее желанием всех прощать, всему находить объяснение, над ее милым умением получать удовольствие от любого блюда. «Скажи, мамахен, а что тебе не нравится?» - с ласковой ехидцей спрашивал он, хотя и знал, что мама обидится или притворится обиженной, но ненадолго. Они не умели ссориться, хотя папа бывал порой категоричен и строг, если разговор касался моего воспитания. Размолвки у них если и случались, то какие-то ненастоящие, смешные. Чаще всего, когда мама с вечера забывала подготовить папе рубашку, а утром, заметив, что на нём несвежая, пыталась заставить его переодеться. Папа, спеша на лекцию, отмахивался: «не до этого…» Мама заслоняла спиной дверь: «Коленька, прошу…» Он целовал ее и уходил, а мама готова была расплакаться от обиды на него, от досады на себя. Жаловалась: «Подумать только! Перед аудиторией в несвежей рубашке!» Еще сложнее было заставить папу, уже после окончания войны, пойти в ателье и заказать костюм или примерить пальто, высмотренное мамой в магазине. Тут уж мы пускались на любые хитрости…

Не помню точно, в новогодние каникулы сорок пятого или годом позже, в школе был устроен карнавал. Из лоскутков атласа, старой шелковой подкладки, обрезков парчи и чего-то еще, залежавшегося на дне бабушкиного сундучка, мама сшила мне великолепный костюм принца, скопировав его с картинки в книге Марка Твена. Папа выточил из палки шпагу, из бархатного чехла от диванной подушки получилась прекрасная шляпа с настоящими страусовыми перьями от старинного веера. В маске меня никто сначала не узнал, я и сама чувствовала себя существом из сказочного царства. Хотя в сказки к тому времени мы уже не верили.

Перефразирую известный афоризм: «Скажи, что ты читаешь, и я скажу, каким вырастешь»… Во время войны был голод не только физический, но и духовный. Насколько помню, в младших классах мы почему-то не ходил в библиотеку, но книгами «на один день» обменивались. У родителей подружки была прекрасная «Золотая библиотека», и мы зачитывались сентиментальными романами Чарской. Но дома, рядом с папиными научными книгами, жило десятка два моих, еще довоенного издания: «Карл Брунер» о немецком мальчике – антифашисте, «Черная Салли» об американских детях, и моя самая любимая - «Записки штурмана» Марины Расковой о героическом перелете Москва – Дальний Восток на самолете «Родина» женского экипажа Валентины Гризодубовой. Она-то и зародила мечту и, во многом определив судьбу, внесла в мою жизнь немало трудного, рискованного и прекрасного.

День Победы! Ранним утром нас разбудил бешеный стук в дверь – по всем этажам дома носились ребятишки и барабанили, вопили что-то ликующее. Днем над городом летал самолет и разбрасывал листовки: «Мы бились за правое дело! Враг разгромлен! Победа за нами!», «Слава героическому советскому народу – народу победителю!», «Да здравствует наше могучее советское государство!» – рдело на небольших шероховатых листочках. Мы ловили их на площади Свободы и прилегающих к ней улицах, несли домой.

«Сохрани, как память», – задумчиво перебирая стопочку листовок, сказал папа. Я до сих пор берегу их – счастливые кусочки детства и великого торжества…



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-12-12; просмотров: 368; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 44.221.43.208 (0.037 с.)