Корреляция или причинно-следственная связь? 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Корреляция или причинно-следственная связь?



 

Одна из самых соблазнительных и самых частых из всех логических ошибок – скачок от корреляции к причинной связи: предположение, что если два факта связаны, значит, один из них является причиной второго. Чтобы довести этот вид логики до абсурда, я мог бы выдвинуть блестящую новую теорию, что язык может повлиять на ваш цвет волос. В частности, я утверждаю, что если говорить по-шведски, то вы станете блондином, а если по-итальянски, то брюнетом. Как я докажу? Люди, говорящие по-шведски, обычно имеют светлые волосы. Люди, которые говорят по-итальянски, обычно имеют темные волосы. Что и требовалось доказать. Против этого краткого и неопровержимого логического рассуждения вы можете выдвинуть несколько мелких возражений типа: да, то, что вы говорите о корреляции между языком и цветом волос, совершенно верно. Но не могут ли светлые волосы у шведов и темные у итальянцев быть связаны с чем-то еще, кроме языка? Как насчет генов, например, или климата?

Так вот, возвращаясь к языку и пространственному мышлению, единственное, что мы пока установили, – это корреляцию между двумя фактами: первый – что разные языки полагаются на разные координатные системы; второй – что носители этих языков воспринимают и запоминают пространство по-разному. Конечно, я все время подразумевал, что это нечто большее, чем корреляция, и что между родным языком и моделями пространственной памяти и ориентирования есть причинная связь. Но как мы может удостовериться, что корреляция здесь не такая же обманчивая, как между языком и цветом волос? В конце концов, вряд ли сам язык напрямую формирует у кого-либо чувство ориентации. Мы можем не знать точно, на какие подсказки полагаются кууку йимитирр, чтобы понять, где север, но не приходится сомневаться, что их замечательная уверенность в направлениях должна быть основана на сигналах физической среды обитания.

Тем не менее предлагаемая здесь точка зрения такова, что язык вроде кууку йимитирр косвенно формирует чувство ориентирования и географическую память, потому что традиция общаться только в географических координатах заставляет носителей все время помнить о направлениях, вынуждая их постоянно обращать внимание на существенные подсказки в окружающей среде и развивать точную память об их собственных перемещениях. По приблизительной оценке Джона Хэвиленда, каждое десятое слово в нормальном разговоре на кууку йимитирр, часто сопровождаемое очень точной жестикуляцией, – это север, юг, запад или восток. Другими словами, повседневная коммуникация на кууку йимитирр обеспечивает максимально интенсивный курс обучения географической ориентации с самого раннего возраста, насколько это возможно. Если вам нужно постоянно знать свое положение, вы разовьете привычку вычислять и запоминать стороны света в каждый момент жизни. А поскольку эта мыслительная привычка будет внедряться почти с младенчества, она скоро станет второй натурой, не требуя ни усилий, ни сознательного применения.

Причинная связь между языком и пространственным мышлением, таким образом, кажется гораздо более правдоподобной, чем в случае языка и цвета волос. Но правдоподобие еще не является доказательством. Так случилось, что некоторые психологи и лингвисты, например Пегги Ли, Лила Глейтман и Стивен Пинкер, оспорили утверждение, что именно язык влияет на пространственную память и ориентировку. В «Субстанции мышления» Пинкер доказывает, что люди развивают свое пространственное мышление независимо от языка и что языки только отражают ту систему координат, в которой думают их носители. Он указывает, что на географические координаты полагаются небольшие сообщества, живущие на природе, в то время как все крупные городские сообщества полагаются преимущественно на эгоцентрические координаты. Из этого неопровержимого факта он заключает, что система координат, используемая в языке, определяется непосредственно физическим окружением: если вы живете в городе, то проводите большую часть времени в помещении, и даже когда выбираетесь наружу, то повернуть направо, потом налево и еще раз налево после светофора будет самым простым способом сориентироваться, поэтому окружение поощряет вас на мышление в первую очередь в эгоцентрических координатах. Ваш язык потом просто зафиксирует, что вы думаете в эгоцентрической системе. С другой стороны, если вы кочевник из австралийского буша, то там нет ориентиров вроде «улиц или вторых поворотов налево после светофора», поэтому эгоцентрические координаты будут значительно менее удобны, и вы естественным образом придете к мышлению в географических координатах. То, как в итоге вы говорите о пространстве, будет просто отражением того, как вы думаете.

И более того, говорит Пинкер, среда определяет не только выбор между эгоцентрическими и географическими координатами, но даже конкретный тип географических координат, которые используются в языке. Конечно, то, что система цельталя основана на уникальной географической особенности, а система кууку йимитирр использует направления по компасу, – не случайное совпадение. В среде обитания носителей цельталя доминирует видимая особенность местности: склон, идущий вверх и вниз, и поэтому для них естественнее привязываться к этой оси, чем к менее очевидным направлениям компаса. Но поскольку среда обитания кууку йимитирр лишена таких приметных деталей ландшафта, то неудивительно, что их оси основаны на сторонах света по компасу. Короче говоря, Пинкер заявляет, что среда определяет для нас, в каких координатах мы думаем, и это пространственное мышление определяет пространственный язык, а не наоборот.

Хотя к примерам Пинкера не придерешься, его средовой детерминизм неубедителен по нескольким причинам. Разумно, конечно, что каждая культура будет преимущественно пользоваться координатной системой, подходящей для среды ее обитания. Однако принципиально важно осознавать, что разные культуры обладают значительной свободой. Например, ничто в физической среде обитания кууку йимитирр не препятствует им использовать и географические координаты (для больших пространств), и эгоцентрические (для малых). Нет убедительной причины, почему традиционное существование охотника-собирателя помешает кому-то сказать: «у тебя перед ступней муравей» вместо: «к северу от ступни». В конце концов, для описания мелких пространственных соотношений «впереди от ступни» настолько же разумно и настолько же полезно в австралийском буше, как в лондонском или манхэттенском офисе. Это не просто теоретический аргумент – есть другие языки обществ, похожих на кууку йимитирр, которые на самом деле используют сразу и эгоцентрические, и географические координаты. Даже в самой Австралии есть языки аборигенов, такие как тяминтюнг на Северной территории, которые полагаются не только на географические координаты.[259]Так что эксклюзивное использование кууку йимитирр географических координат не было прямо навязано физической средой обитания или образом жизни охотников-собирателей. Это культурная условность. Категорический отказ муравьев кууку йимитирр даже ползать «перед» ступнями кууку йимитирр – не веление природы, но выражение культурного выбора.

Более того, в мире имеются случайные пары языков, на которых говорят в сходных местах обитания, но тем не менее они выбрали для себя разные координатные системы. Цельталь, как мы уже видели, использует почти исключительно географические координаты, но юкатек, другой язык из группы майя, на котором говорит сельская община в Мексике, по большей части использует эгоцентрические координаты.[260]В саванне Северной Намибии бушмены хайлъом говорят о пространстве, как цельталь и кууку йимитирр, в то время как язык племени кгалагади из соседней Ботсваны, живущего в сходной среде обитания, сильно полагается на эгоцентрические координаты.[261]И когда два антрополога сравнили, как носители хайлъом и кгалагади ведут себя в экспериментах с поворотами типа тех, что мы видели выше, оказалось, что большинство носителей хайлъом предлагают географические решения (как то, что нам кажется противоестественным), в то время как кгалагади склоняются к эгоцентрическим решениям.

Итак, система координат в каждом языке не может полностью определяться окружающей средой, и это значит, что разные культуры должны были произвести какой-то выбор. На самом деле, все свидетельства указывают на необходимость максимы «ограниченная свобода» как лучшего способа понять культурное влияние на выбор системы координат. Природа – в данном случае физическая среда обитания – несомненно, ставит ограничения на типы координатных систем, которые могут по здравом размышлении быть использованы в данном языке. Но внутри этих ограничений существует значительная свобода выбора из разных альтернатив.

В средовом детерминизме Пинкера есть другая принципиальная ошибка: он замалчивает тот факт, что среда не взаимодействует напрямую с младенцем или маленьким ребенком – она делает это лишь через посредство воспитания. Чтобы прояснить этот момент, нам нужно строго разделить две проблемы. Первая – это вопрос, что за исторические обстоятельства стали причиной того, что конкретное общество приняло конкретную систему координат. Вторая проблема, которая, собственно, для нас и важна, – это что происходит с Джоном Смитом, отдельным носителем языка, подобного кууку йимитирр, пока он растет, и в особенности – что отвечает за воспитание его абсолютного слуха на направления. Предположим, у нас есть доказательство, что искусство Джона развилось только лет в двадцать, после того как он побывал в бесчисленных охотничьих вылазках и провел тысячи часов в переходах по дикой местности. Точка зрения, что в формировании этого искусства большое участие принимает язык, выглядела бы довольно неубедительно, так как гораздо правдоподобнее, что оно развилось как прямая реакция на среду обитания, что его опыт на охоте и в переходах тренировал ощущение системы координат. Однако мы знаем, что такая координатная система усваивается в очень раннем возрасте. Исследование детей, говорящих на цельтале, показало, что они начинают использовать географический словарь в два года, что в четыре они правильно используют географические координаты при описании размещения объектов и что они полностью овладевают системой к семи годам. Увы, дети кууку йимитирр вообще больше не осваивают эту систему, потому что община теперь в основном говорит по-английски. Но опыты с балинезийскими детьми показывают результаты, близкие к цельталю: дети на Бали используют географические координаты в три с половиной года и осваивают систему к восьми годам.[262]

В два-три года или даже в семь лет Джон Смит понятия не имеет, по каким причинам его общество (сотни или тысячи лет назад) выбрало ту или иную систему координат и был ли этот выбор подходящим для среды обитания или нет. Он просто должен усвоить эту систему своих предков как есть. И поскольку для правильного использования географической координатной системы требуется постоянная и неизменная осведомленность о направлениях, Джон Смит должен развить свой абсолютный слух на направления в очень раннем возрасте, задолго до того, как это умение станет прямым ответом на потребности выживания в физической среде обитания, требования охоты и так далее.

Все это должно показать, что система координат, в которой вы говорите и думаете, определяется для вас не напрямую средой обитания, но скорее тем, как вас воспитали, – другими словами, через посредство культуры. Конечно, можно возразить, что воспитание состоит много из чего, помимо лишь языка. Поэтому мы не можем просто принять на веру, что именно язык, а не что-либо другое в воспитании носителя цельталя или кууку йимитирр, был основной причиной, породившей географическое мышление. Я полагаю, что главная причина тут – просто постоянная необходимость вычислять направления, чтобы говорить самому и понимать окружающих. Но, по крайней мере теоретически, нельзя исключить того, что дети развивают свое географическое мышление по совершенно другим причинам, скажем, за счет интенсивного тщательного обучения ориентироваться с раннего возраста.

На самом деле, есть в нашей эгоцентрической системе координат один элемент, который учит нас осторожности: лево-правая асимметрия. Для большинства живущих на Западе взрослых «лево» и «право» становятся второй натурой, но дети с большим трудом овладевают этим различением, и обычно они его полностью осваивают сравнительно поздно. Большинство детей даже к школьному возрасту все еще не может усвоить эти понятия хотя бы пассивно, а в своей речи не использует «право» и «лево» лет до одиннадцати. Столь позднее овладение навыком и особенно тот факт, что многие дети осваивают эту разницу только под неумолимым давлением школы (где волей-неволей приходится учиться грамоте и, в частности, тому, в какую сторону пишутся буквы), заставляет сомневаться в том, что различение «левого» и «правого» диктуется просто требованиями повседневного общения.

Но если различение «левого – правого» в нашей эгоцентрической системе служит предупреждением против поспешных выводов о причинах выбора системы ориентирования, то упомянутая разница между поздним овладением «левым – правым» и ранним овладением географическими координатами подчеркивает именно те соображения, которые заставляют думать, что в последнем случае причина как раз в языке. Нет никаких свидетельств специального обучения географическим координатам в раннем возрасте (хотя есть сообщение с Бали о том, что направления важны в некоторых обычаях, таких как укладывание детей в кроватку головой в определенную сторону). Так что единственный представимый механизм, который может обеспечить такое интенсивное обучение ориентированию в очень юном возрасте, – это язык, на котором говорят вокруг: знать направления необходимо, чтобы ежедневно общаться по любому простейшему поводу.

Итак, вот случай, заставляющий признать, что связь между языком и пространственным мышлением – не только коррелятивная, но и причинно-следственная и что родной язык влияет на то, как носитель думает о пространстве. В частности, язык вроде кууку йимитирр, который заставляет своих носителей постоянно использовать географические координаты, может оказаться критическим фактором в формировании абсолютного слуха на направления и соответствующих моделей памяти, которые для нас так странны и недостижимы.

 

* * *

 

Через двести лет после того, как кууку йимитирр подарил миру «кенгуру», последние оставшиеся носители этого языка дали миру жесткий урок философии и психологии. На примере языка кууку йимитирр пришлось признать – скрипя зубами, – что язык может прекрасно обходиться без понятий, которые издавна считались универсальными строительными кубиками пространственного языка и мышления. Это открытие заставило по-новому взглянуть на понятия нашего языка, которые, как убеждает нас здравый смысл, должны быть предопределены природой. Но это только иллюзия, потому что так уж получилось, что наш здравый смысл формировался в культуре, которая употребляет эти понятия. Язык кууку йимитирр дает неоспоримый пример – даже более яркий, чем термины цвета, – культурной условности, которая замаскировалась под природу.

Более того, исследование, вдохновленное кууку йимитирр, подготовило самый поразительный на сегодня пример того, до какой степени язык может влиять на сознание. Было показано, как речевые привычки, запечатленные в раннем детстве, влияют на привычное мышление, выходящее далеко за пределы словесной сферы, так как оно влияет на способность ориентироваться и даже формирует образы в памяти. Кууку йимитирр сделал это как раз вовремя, прежде чем окончательно уйти на запад. «Чистый» язык, который Джон Хэвиленд начал записывать от старейших носителей в 1970-е, теперь ушел путем всех языков вместе с последними представителями того поколения. Хотя звуки кууку йимитирр еще слышны в Хоупвэйле, язык под влиянием английского подвергся глубокому упрощению. Сегодня старшие носители еще используют направления на стороны света довольно часто, по крайней мере, когда говорят на кууку йимитирр, а не по-английски, но большинство людей моложе пятидесяти лет уже не владеют в полной мере этой системой.

Сколько еще черт основных европейских языков мы и сегодня принимаем за естественные и универсальные просто потому, что никто еще не изучил как следует языки, в которых дела обстоят иначе? Мы можем никогда этого не узнать. С другой стороны, если необходимость и дальше корректировать нашу картину мира под влиянием чужих пугает, то могу обрадовать: со временем вероятность обнаружения таких черт становится все меньше. Вместе с кууку йимитирр со сцены сходят сотни других «тропических языков», уничтожаемые наступлением цивилизации. Считается, что за два или три поколения по крайней мере половина из шести тысяч языков мира исчезнет, особенно языки изолированных племен, по-настоящему отличающиеся от привычного и естественного для нас. С каждым годом мнение, что все языки похожи на английский или испанский, становится ближе к реальности. Довольно скоро может оказаться фактически верным утверждение, что «средний стандартный европейский» способ выражаться – единственная естественная модель человеческого языка, потому что нет языков, которые существенно отличались бы от этого. Но это будет пустая истина.

Может создаться впечатление, что только языки далеких племен ведут себя достаточно странно, чтобы породить заметные отличия в мышлении. Поэтому теперь мы рассмотрим две области, в которых можно найти значительную изменчивость даже среди основных европейских языков и где влияние языка на мышление можно, таким образом, почувствовать гораздо ближе к дому.

 

 

Глава 8

Пол и синтаксис

 

В одном из прелестнейших, но и самых загадочных стихотворений Генрих Гейне описывает тоску заснеженной сосны по обожженной солнцем пальме. В оригинале стихотворение выглядит так:

 

 

Ein Fichtenbaum steht einsam

Im Norden auf kahler Höh’.

Ihn schläfert; mit weißer Decke

Umhüllen ihn Eis und Schnee.

Er träumt von einer Palme,

Die, fern im Morgenland,

Einsam und schweigend trauert

Auf brennender Felsenwand.

 

 

Тихое отчаяние стихотворения Гейне зацепило какую-то струнку в одном из великих меланхоликов викторианского периода, шотландском поэте Джеймсе Томсоне (1834–1882, не путать с шотландским поэтом Джеймсом Томсоном, 1700–1748, который написал «Времена года»). Томсона особенно превозносили за его переводы, и его интерпретация остается одной из самых цитируемых из множества английских версий[263]:

 

 

A pine-tree standeth lonely

In the North on an upland bare;

It standeth whitely shrouded

With snow, and sleepeth there.

It dreameth of a Palm Tree

Which far in the East alone,

In mournful silence standeth

On its ridge of burning stone.

 

 

Перевод Томсона со звучными рифмами и аллитерацией улавливает одиночество и безнадежную неподвижность несчастных сосны и пальмы. Его переводу даже удается остаться верным ритму Гейне, при этом явно сохраняя смысл стихотворения. И все же, несмотря на всю свою искусность, перевод Томсона полностью бессилен передать английскому читателю главнейший аспект оригинала, возможно, самый ключевой для его интерпретации. Он решительно терпит неудачу, потому что перевод затушевывает одну грамматическую особенность немецкого языка, ставшую основой для всей аллегории, и без нее метафора Гейне стирается. Если вы не догадались, что это за грамматическая особенность, то перевод американской поэтессы Эммы Лазарус (1849–1887) сделает ее яснее[264]:

 

И снится ей все, что в пустыне далекой,

В том крае, где солнца восход,

Одна и грустна на утесе горючем

Прекрасная пальма растет.

 

There stands a lonely pine-tree

In the north, on a barren height;

He sleeps while the ice and snow flakes

Swathe him in folds of white.

He dreameth of a palm-tree

Far in the sunrise-land,

Lonely and silent longing

On her burning bank of sand.

 

 

В оригинале у Гейне сосна (der Fichtenbaum) мужского рода, а пальма (die Palme) женского, и это противопоставление грамматического рода придает мысленным образам сексуальную составляющую, которая стерлась в переводе Томсона.[265]Но многие критики уверены, что сосна скрывает под белыми складками гораздо больше, чем лишь традиционную романтическую печаль по несбывшейся любви, и что пальма может быть объектом совершенно иного вида страсти. Есть традиция иудейских любовных стихов, адресованных далекому и недостижимому Иерусалиму, который всегда персонифицируется как возлюбленная. Этот жанр восходит к одному из любимых псалмов Гейне: «Там, возле рек вавилонских, / Как мы сидели и плакали… Ерушалаим [женский род], сердце мое! / Что я спою вдали от тебя? / Что я увижу вдали от тебя / Глазами, полными слез?… Там, возле рек вавилонских, / Жив я единственной памятью. / Пусть задохнусь и ослепну, / Если забуду когда-нибудь / Камни, объятые пламенем, / Белые камни твои»[266]. Гейне вполне мог намекать на эту традицию, и его одинокая пальма на пылающем утесе отсылает к покинутому Иерусалиму, расположенному высоко в Иудейских горах. Точнее, строки Гейне могли быть аллюзией на самую знаменитую из всех од Иерусалиму, написанную в Испании в XII веке почитаемым Гейне поэтом Иегудой Галеви. Объект страсти сосны «далеко на востоке» мог отражать начальную строку из Галеви: «Я на Западе крайнем живу, – а сердце мое на Востоке. Тут мне лучшие яства горьки – там святой моей веры истоки»[267].

Шла ли речь в этом стихотворении действительно об отчаянном желании Гейне примирить свои корни на немецком севере с дальним домом его иудейской души – этого мы уже никогда, вероятно, не узнаем. Но нет сомнения, что стихотворение нельзя раскрыть без гендерной принадлежности двух персонажей. Перевод Эммы Лазарус переводит эту сексуальную основу в английский введением местоимений «он» для сосны (кедра) и «она» для пальмы. Цена, которую Лазарус платит за эту верность, такова, что ее перевод звучит несколько вычурно или по крайней мере нарочито поэтично, так как в английском неестественно говорить таким образом о деревьях. Но в отличие от английского, который всем неодушевленным объектам присваивает одинаковое «оно», немецкий совершенно естественно относит тысячи объектов к мужскому или женскому роду. На самом деле в немецком нет ни капли поэзии в том, чтобы называть неодушевленные объекты «он» или «она». Вы просто упоминаете о пальме как о «ней» даже в самой обычной бытовой беседе. Вы можете объяснить соседям, как вы купили ее за полцены в садовом центре несколько лет назад, а потом неудачно посадили ее слишком близко к эвкалипту, и как его корни мешали ей расти, и как она постоянно доставляла вам неприятности с древесной гнилью и трутовиком на комле. И все это будет упомянуто без малейшего намека на поэтическое вдохновение, а то и вовсе бессознательно. Просто так говорят на немецком – или испанском, французском, русском языке и на многих других языках со сходной системой родов.

Род существительных, вероятно, самая очевидная область, где найдены значительные расхождения не только между «нами» и экзотическими тропическими языками, но и гораздо ближе к дому. Вы можете прожить девять жизней, ни разу не встретив носителя цельталя или кууку йимитирр. Но вам придется делать большие крюки, чтобы не встретить носителей испанского, французского, итальянского, немецкого, русского, польского или арабского, и это лишь несколько примеров. Да и своих друзей вы воспринимаете в контексте категории рода. Повлиял ли на мыслительный процесс всех этих людей данный аспект языка? Возможно ли, чтобы женский род немецкой пальмы влиял на то, как немец думает о пальмовом дереве вне искусства поэзии? Как ни удивительно, мы скоро увидим, что ответ – «да», и теперь убедительно доказано, что система родов может очень сильно повлиять на ассоциативный ряд в сознании носителя языка.

 

* * *

 

В наше время слово «гендер» примелькалось. Оно, может, и не такое рискованное, как «пол», но зато чревато серьезным недопониманием, поэтому для начала разберемся, в чем довольно бесстрастное применение этого слова лингвистами отличается от того, как оно применяется в обыденном английском, а пуще того – в самых модных научных дисциплинах. Первоначально слово «гендер» ничего общего не имеет с полом: оно значит «тип», «вид», «разновидность» – на самом деле слово «гендер» имеет то же происхождение, что и «ген» и «жанр»[268]. Как большинство серьезных жизненных проблем, нынешнее расхождение значений «гендера» уходит корнями в Древнюю Грецию. Греческие философы стали употреблять существительное génos (которое значит «раса» или «тип»), чтобы обозначить одно конкретное разделение вещей на три особых «типа»: мужской (люди и животные), женский и неодушевленные предметы. А из греческого этот смысл перешел через латынь в другие европейские языки.

В английском оба значения «гендера» – общее, означающее «тип», и более специальное грамматическое отличие (род) – долгое время успешно сосуществовали. Еще в XVIII веке слово «гендер» можно было использовать в совершенно несексуальном смысле. Когда писатель Роберт Бейдж в 1784 году писал: «Я также человек значительный, известный человек, Сир, патриотического рода»[269], он не имел в виду ничего больше, кроме как «род». Но позже этот общий смысл слова стал неверно использоваться в обыденном английском, категория «среднего рода» также отпала, и разделение на мужской и женский род стало доминирующим значением этого слова. В ХХ веке «род» стал просто эвфемизмом для «пола», поэтому если вы найдете в какой-то официальной форме пункт для заполнения «gender», то вряд ли вы в наши дни напишете там «патриотический».

В некоторых научных дисциплинах, особенно в «гендерных исследованиях», сексуальные коннотации «гендера» развились в еще более специфическом смысле. Их стали использовать для обозначения социальных (в противоположность биологическим) аспектов различий между женщинами и мужчинами. «Гендерные исследования», таким образом, больше касаются социальных ролей каждого пола, чем различий в их анатомии.

В то же время лингвисты отклонились строго в противоположном направлении: они вернулись к исходному значению слова, а именно «тип» или «вид», и в наши дни используют его для любого деления существительных по каким-то значимым свойствам. Эти свойства могут – но не обязаны – быть основаны на половой принадлежности. Некоторые языки, например, имеют гендерные различия, основанные только на «одушевленности», на разнице между одушевленными существами (люди и животные обоих полов) и неодушевленными предметами. Другие языки проводят черту иначе и делают гендерное различие между людьми и нелюдьми (животные и неодушевленные предметы). А также есть языки, которые делят существительные по гораздо более специфическим гендерам (родам). Африканский язык суппире[270]в Мали имеет пять родов: люди, крупные предметы, мелкие предметы, коллективы и жидкости. Языки банту, такие как суахили, имеют до десяти родов, а, по слухам, в австралийском языке нганкитьемерри[271]пятнадцать разных родов, в том числе мужской человеческий, женский человеческий, собачий, непсовых животных, овощной, питьевой и два разных рода для копья (зависящих от размера и материала).

Короче, когда лингвист(ка) говорит об «исследованиях гендера (рода)», это с одинаковой вероятностью может означать как «животных, растения и минералы», так и различия между мужчинами и женщинами. Тем не менее, поскольку исследования влияния грамматического рода на мышление до сих пор проводились исключительно на материале европейских языков, в гендерной системе которых чаще различаются мужской и женский род, на следующих страницах мы сосредоточимся на мужском и женском родах, а более экзотические затронем лишь мимоходом.

 

* * *

 

Все, что говорилось до сих пор, могло создать впечатление, что грамматический род действительно имеет смысл. Идея сгруппировать объекты со сходными важными свойствами сама по себе кажется весьма разумной, так что будет только естественно предположить, что, какие бы критерии ни выбрал язык для разделения по родам, он будет придерживаться определенных правил. Вследствие этого мы бы ожидали, что женский род будет включать всех самок человека или животных, и только их, что неодушевленный род будет включать все неодушевленные предметы, и только их, и что овощной род будет включать… ну, овощи.

И в самом деле, есть горстка языков, которые действительно так себя ведут. В тамильском языке три рода: мужской, женский и средний, по очевидным свойствам каждого существительного вы довольно уверенно можете сказать, какого оно рода. Существительные, обозначающие мужчин (и богов), – мужского рода; те, что обозначают женщин и богинь, – женского; все остальное – предметы, животные (и младенцы) – среднего рода. Другим примером такой правильности был шумерский, язык, на котором говорили на берегах Евфрата примерно пять тысяч лет назад люди, изобретшие письменность и положившие начало истории. Шумерская система родов основывалась не на половых признаках, а на различении человека и не-человека, и существительные относились к соответствующему роду по значению. Единственная неопределенность была с существительным «раб», которое иногда считалось человеческим, а иногда относилось к не-человеческому роду. Еще один язык, про который можно сказать, что он входит в элитный клуб логичного разделения по родам, это английский. Род там отмечается только в местоимениях (he, she, it), и использование таких местоимений в целом понятно: «она» относится к женщинам (и иногда к самкам животных), «он» – к мужчинам и некоторым самцам животных, «оно» – ко всему остальному. Исключения, такие, как «она» применительно к кораблю, немногочисленны и редко встречаются.

Есть также некоторые языки, как манамбу[272]из Папуа – Новой Гвинеи, где деление по родам может быть не вполне последовательным, но где можно, по крайней мере, разглядеть некоторые рациональные принципы. В манамбу к мужскому и женскому родам относятся не только мужчины и женщины, но и неодушевленные объекты. Но для этого разделения тоже есть разумные и очевидные правила. Например, маленькие и округлые вещи – женского рода, а крупные и удлиненные – мужского. Живот – женского рода, например, но о животе беременной женщины, когда он становится очень большим, говорят в мужском роде. Бросающиеся в глаза явления мужского рода, менее заметные – женского. Темнота женского рода, пока еще не совсем стемнело, но когда она становится совсем непроглядно-черной, то обретает мужской род. Вы можете не соглашаться с этой логикой, но по крайней мере она есть.

Наконец, есть еще такие языки, как турецкий, финский, эстонский, венгерский, индонезийский и вьетнамский, которые абсолютно последовательны в гендерном вопросе просто потому, что в них вообще нет грамматического рода. В таких языках даже местоимения, относящиеся к людям, не несут родовых различий, поэтому нет отдельных местоимений для «он» и «она». Когда мой приятель-венгр устает, у него проскальзывают в речи такие фразы, как «она – Эммин муж». Это не потому, что носители венгерского слепы к различиям между мужчиной и женщиной, а просто потому, что у них не принято определять пол человека каждый раз, как он или она упоминается.

Если бы деление по родам всегда было таким последовательным, как в английском или тамильском, то спрашивать, влияет ли их система на то, как люди воспринимают объекты, не имело бы смысла. Ведь если грамматический род каждого объекта лишь отражает его свойства в реальном мире (мужчина, женщина, неодушевленный предмет, растение и т. д.), он не может ничего добавить к тем ассоциациям, которые уже есть. Но дело в том, что языки с последовательной и прозрачной системой родов находятся в изрядном меньшинстве. Огромное большинство языков разделяют слова по родам совершенно непредсказуемо. К этой группе с непонятными родами относится и большинство европейских языков: французский, итальянский, испанский, португальский, румынский, немецкий, голландский, датский, шведский, норвежский, русский, польский, чешский, греческий.

Даже в самых беспорядочных системах родов обычно есть основная группа существительных, которым грамматический род присвоен по понятным причинам. В частности, люди мужского пола почти всегда мужского рода. В то же время женщинам значительно чаще бывает отказано в привилегии принадлежать к женскому роду, а вместо этого их причисляют к среднему роду. В немецком языке есть целый набор слов для женщин, с которыми обращаются как с «оно»: das Mädchen («девочка», уменьшительная форма от «дева»), das Fräulein («незамужняя женщина», уменьшительная форма от Frau – «женщина»), das Weib (женщина, слово, родственное английскому wife – «жена») или das Frauenzimmer («женщина», но буквально «женские покои»: исходное значение относится к жилым комнатам леди, но слово стали употреблять для окружения благородной дамы, потом для отдельных участниц этого окружения, а потом для все менее изысканных женщин).[273]

Греки немногим лучше обходятся со своими женщинами: их слово для девочки, koritsi (κορίτσι), как и можно было ожидать, среднего рода, но если кто-то говорит о хорошенькой пышной девочке, то добавляет увеличительный суффикс – aros, и получившееся в результате существительное, koritsaros, «пышная девица», тогда относится… к мужскому роду. (Бог знает, что Уорф или, уж в данном случае, Фрейд выстроили бы на этой основе.) И если это кажется полным безумием, учтите, что в те давние времена, когда в английском языке еще была реальная система родов, слово «женщина» относилось не к женскому роду и даже не к среднему, но, как и у греков, к мужскому. Слово woman происходит от староанглийского wif-man, буквально «женский человек». Поскольку в староанглийском род сложного существительного вроде wif-man определялся по роду последнего элемента, а здесь он man – «мужчина» – мужского рода, то надо было использовать местоимение «он», говоря о женщине.

Обычай помещать людей – обычно известного пола – не в тот род, может быть, самый оскорбительный элемент системы. Но если посчитать, сколько таких существительных, то эта странность довольно маргинальная. А вот в царстве неодушевленных предметов дело разворачивается всерьез. Во французском, немецком, русском и большинстве прочих европейских языков мужской и женский род распространяются на тысячи объектов, которые не имеют отношения к мужчинам и женщинам, как ни напрягай воображение. Чего такого особенно женского, скажем, для француза в бороде (la barbe)? Почему по-русски вода – «она» и почему она становится «он», если в нее опустить пакетик чая? Почему немецкое солнце женского рода (die Sonne) освещает день мужского рода (der Tag), а мужественная луна (der Mond) светит в женственной ночи (die Nacht)? В конце концов, во французском его (le jour – «день») обычно и освещает он (le soleil – «солнце»), в то время как ее (la nuit – «ночь») – она (la lune – «луна»). Немецкие столовые приборы отлично представляют весь диапазон гендерных ролей: das Messer («нож») все-таки «оно», но по другую сторону тарелки лежит во всем блеске мужественности ложка (der Löffel), а рядом с ним, пылая сексапильностью, женственная вилка (die Gabel). Но в испанском уже у вилки (el tenedor) волосатая грудь и зычный голос, а у нее (la cuchara – «ложка») соблазнительная фигура.

Для носителей английского языка безудержное установление пола для неодушевленных объектов и иногда лишение пола людей – причина расстройства и веселья в равной мере. Беспорядочная система родов была основным предметом насмешки в знаменитом обвинительном акте Марка Твена «Об ужасающей трудности немецкого языка»[274]:

В немецком девушка лишена пола, хотя у репы, скажем, он есть. Какое чрезмерное уважение к репе и какое возмутительное пренебрежение к девушке! Полюбуйтесь, как это выглядит черным по белому, – я заимствую этот диалог из отлично зарекомендованной хрестоматии для немецких воскресных школ:

 

Гретхен. Вильгельм, где репа?

Вильгельм. Она пошла на кухню.

Гретхен. А где прекрасная и образованная английская дева?



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2017-01-20; просмотров: 375; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 44.212.26.248 (0.092 с.)