Ресторан Марке в окрестностях Мо 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Ресторан Марке в окрестностях Мо



 

Что и говорить, это был тот еще мерзавец. Употреблял и мою стряпню, и меня, этак по-хозяйски, ни тебе пожалуйста, ни спасибо, как будто так и надо, чтобы Марке перед ним прогнулась и ублажила за столом и в постели с первого же визита… Мерзавец, да, но нам с ним было хорошо, и этого он у меня не отнимет, ведь я, в сущности, ничего не потеряла, только выиграла: знаться с гением гастрономии было счастье, иметь любовника, каких мало, — блаженство, и при этом я осталась свободной женщиной, гордой женщиной…

Да, конечно, будь он свободен и умей он видеть в женщине не только глупую курицу, которая в любой час к его услугам… да, конечно… Но тогда это был бы другой человек, верно?

 

Майонез

Улица Гренель, спальня

 

Нет ничего слаще, чем видеть, как мироздание подчиняется единственно твоему хотенью. Ты чувствуешь себя всесильным в храме кухни, сознавая с безудержным восторгом, что можешь побаловать себя любым из яств. Скрываешь трепет предвкушения, когда приближается неслышными шагами метрдотель; его обезличенный взгляд, удивительным образом соединяющий в себе почтение и ненавязчивость, — дань твоему социальному капиталу. Ты никто именно потому, что ты — кто-то; ничьи глаза не следят за тобой и не смотрят оценивающе. Ты здесь — и это уже достаточный залог твоей благонадежности. Легкое замирание сердца — когда открываешь меню на веленевой бумаге с золотым тиснением, по образцу старинных папок. Ошеломление, правда умело дозированное, — когда в первый раз шаришь наугад в сладком журчании названий блюд. Взгляд скользит, не желая пока задерживаться на одной определенной поэме, ловя на лету лишь заманчивые обрывки, нежась в щедрой роскоши наобум выхваченных слов. Филей молочного теленка., фисташковое мороженое с фруктами… морской скат с креветками… пулярка на вертеле… натюрель… янтарное желе с баклажанами… под горчичным соусом «крамон» лук-шалот глазированный… окунь «мариньер» сабайон-гласе… с молодым вином… омар «блё»… утиная грудка по-пекински… И наступающий наконец экстаз — когда само собой свершается чудо, притягивая глаза к одной-единственной строчке:

Утиная грудка по-пекински с барбарисом, обжаренная в сотейнике; крамбль грейпфрутовый по-креольски и глазированный лук-шалот.

Сглатываешь невольно подступающую слюну, чувствуя, что концентрация достигла апогея. Ты услышал ведущую ноту симфонии.

Нет, не утка, не барбарис и не грейпфрут так тебя возбудили, хоть они и сулят кушанье, пронизанное солнцем, пряное и сладкое, а в цветовой гамме располагают его где-то между бронзой, золотом и миндалем. Но глазированный лук — вот он, душистый и сочный, дразнящий ваш еще ничего не отведавший язык предощущением смеси вкусов свежего имбиря, маринованной луковки и мускуса, изысканностью своей взял в полон ваше желание, которое только этого и дожидалось. Хотя в одиночку он не сыграл бы решающей роли. Понадобилась несравненная поэзия слов «обжаренная в сотейнике», навевающая целый каскад ароматов: дух жареной птицы в грилях на ярмарке, какофония запахов китайского рынка, и это поджаристо-нежное объедение — истекающее жиром мясо, крепкое и сочное под хрустящей кожицей, и знакомая тайна сотейника — не вертела, не гриля, — баюкающего утку на огне, все это понадобилось, чтобы, связав воедино запах и вкус, определить твой сегодняшний выбор. Теперь остается только вышить узор на этой канве.

Сколько раз погружался я в меню, как погружаются в неведомое? Не стоит и пытаться подсчитать. Я всегда испытывал при этом неослабевающее удовольствие. Но ни разу оно не было таким острым, как в тот день, когда в кухне шеф-повара Лесьера, в святая святых гастрономического изыска, я изменил красотам меню, чтобы опуститься до простого майонеза.

Я обмакнул в него палец, небрежно, мимоходом, как окунают руку в прохладную воду, сидя в лодке. Мы обсуждали новое меню, это было между обедом и ужином, когда поток едоков схлынул; в этой кухне я чувствовал себя как когда-то в бабушкиной: чужаком, по высочайшей милости проникшим в гарем. Я облизал палец, и вкус меня удивил. Да, в самом деле, майонез, именно это и было странно, как овечка, затесавшаяся среди львов: традиционный соус выглядел здесь несуразным архаизмом. «Что это?» — спросил я, подразумевая: каким образом обыкновенный столовый майонез оказался здесь? «Майонез, что же еще? — ответил он смеясь. — Не говори мне, будто ты не знаешь, что такое майонез». — «Майонез? Просто майонез?» Меня даже покоробило. «Да, просто майонез. Лучшего способа его приготовить я не знаю. Яйцо, постное масло, соль и перец». — «И к чему же тк его подашь?» — не унимался я. Он пристально посмотрел на меня. «Сейчас узнаешь, — медленно^ произнес он, — сейчас ты узнаешь, к чему я его подам». И, распорядившись, чтобы поваренок принес овощи и жареную свинину, тут же занялся чисткой овощей.

Я забыл это, каюсь, а. он, обязанный, будучи маэстро, а не критиком, никогда не забывать то, что именуют «фундаментом» кулинарии, — я бы назвал это скорее несущей балкой, — взялся напомнить об этом мне, преподав урок, чуть презрительный, но говоривший о его расположении, ведь кулинар и критик как тряпка с полотенцем: дополняют друг друга, не чураются общения, работают вместе, но, в сущности, друг друга не жалуют.

Морковь, сельдерей, огурцы, помидоры, сладкий перец, редис, цветная капуста и брокколи: он порезал их вдоль, по крайней мере, те, которые это позволяли, то есть кроме двух последних, устроенных как букетики, — их можно было взять за стебелек, точно шпагу за гарду.

К овощам он добавил несколько тонких ломтиков зажаренной без всяких приправ, очень аппетитной холодной свинины. И мы приступили к заправке.

Никто никогда меня не разубедит: в свежих овощах с майонезом есть что-то в высшей степени сексуальное. Это проникновение твердого в нежное… Здесь нет, как в большинстве кулинарных процессов, химии, в силу которой каждый продукт отчасти утрачивает свою природу, чтобы соединиться с другим и, подобно хлебу и маслу, стать в осмосе новой чудесной субстанцией. Нет, и майонез, и овощи не изменяются, они остаются самими собой, просто им, как в любовном акте, хорошо вместе. Мясо же при этом все-таки кое-что выигрывает: его рыхлые ткани раздвигаются под зубами, наполняясь соусом, и мы жуем — без ложной скромности — самую суть твердого, пропитанного бархатистым. Добавьте к этому изысканную умеренность вкуса — ведь в майонезе нет ни единой острой или пряной ноты, подобно воде, он изумляет рот своей приятной нейтральностью; и тем изысканнее нюансы хоровода овощей: дерзкая острота редиса и цветной капусты, водянистая сладость помидора, кислинка брокколи, щедрый вкус моркови, хрусткий анис сельдерея… объедение!

Но вот я вспомнил эту несообразную трапезу, подобие летнего пикника на лесной опушке, чудесным днем, когда светит солнце, дует легкий ветерок, и этот штамп прекрасен, — вспомнил, и на это воспоминание наложилось другое. Внезапное озарение наделило мою память истинной глубиной, и ураган эмоций поднимается в сердце, словно воздушные пузыри, когда они взмывают к поверхности воды и, освобожденные, лопаются с громом аплодисментов. Ибо на столе моей матери, которая, как я уже говорил, была стряпухой весьма посредственной, майонез тоже был частым гостем, только она покупала его готовым, в супермаркете, в стеклянных баночках; однако же, пусть это оскорбление подлинному вкусу, именно этот майонез я любил как никакой другой. Потому что у покупного майонеза, хоть, по вкусу ему, конечно, далеко до настоящего, есть одно качество, которого нет у сбитого вручную, и даже лучший из поваров бывает вынужден рано или поздно признать эту печальную истину: соус, даже самый нежный и маслянистый, очень быстро теряет однородность, потихоньку расслаивается, о, совсем чуть-чуть, но все же достаточно, чтобы в его кремообразной консистенции возник едва заметный контраст и она — на микроскопическом уровне — перестала быть изначальной, абсолютно, идеально гладкой, тогда как майонез из супермаркета этому не подвержен. У него нет структуры, нет составляющих элементов, частей, и вот это-то я обожал, этот никакой вкус, это вещество без начала и конца, без единой зацепки, скользившее по моему языку, неуловимо текучее.

Да, я нашел, почти нашел. Между утиной грудкой по-пекински и месивом из консервной банки, между лабораторией гения и полками бакалейной лавки я выбираю второе, я выбираю маленький зачуханный супермаркет, где выстроились унылыми однообразными рядами виновники моего наслаждения. Супермаркет… Странное дело, почему это поднимает во мне такую волну чувств… Да, может быть… может быть…

 

[Поль],

Улица Гренель, коридор

 

До чего же тошно.

Он топчет все на своем пути. Все. Детей, жену, любовниц, даже собственное творчество, отрекаясь от него на смертном одре в мольбе, которой и сам не понимает, но которая ставит крест на всем, чему он учил и во что верил; он обращается с ней к нам, как нищий, как оборванец у дороги, утратив смысл жизни, в разладе с самим собой, несчастный — от пришедшего наконец, только теперь, сознания, что весь свой век он гонялся за химерой и проповедовал от лукавого. Кушанье… Что ты возомнил, старый безумец, что ты себе возомнил? Что, вспомнив забытый вкус, ты перечеркнешь годы и годы обид, что обретешь истину, которая искупит бесчувствие твоего каменного сердца? А ведь ему было дано все, чтобы стать великим бретером: легкое перо, острый ум, боевитость, блеск! Его проза… о, его проза — это был нектар, амброзия, гимн языку, меня всякий раз переворачивало, и не важно, шла ли речь о еде или о чем-либо другом, напрасно думают, что важен предмет: блистал он словом. Жратва служила лишь предлогом или, может быть, даже окольным путем для того, что мог дать миру его талант чистой пробы: тут и эмоции с их точным содержанием, и удары, и боль, и, наконец, крах… Он мог бы силой своего гения раскрыть для потомства и для себя самого обуревавшие его разнообразные чувства, но свернул с дороги на тропку, решив, что говорить надо второстепенное, а не главное. До чего же тошно… До чего больно…

Да ведь и меня самого, ослепленного его дутыми успехами, он не видел таким, каков я на самом деле. Не видел разительного контраста между моими чаяниями пылкого юноши и жизнью солидного человека, которая мне давно поперек горла; не видел, что я постоянно уходил от диалога, прятал под показным цинизмом внутренние запреты несчастного ребенка и разыгрывал перед ним комедию, которая была блестящей, но при этом не переставала быть обманом. Поль, блудный племянник, любимое чадо, я любим за то, что посмел отринуть, посмел преступить законы тирана, посмел возвысить голос и высказаться открыто, в то время как все говорили при тебе шепотом, — но, старый безумец, даже самый непокорный, самый буйный, самый мятежный из сыновей таков лишь с недвусмысленного позволения отца, и это отцу, по причинам, ему самому неведомым, нужен смутьян, заноза в лоне семьи, островок сопротивления, изобличающий все чересчур простые категории воли и характера. Я стал твоей тенью лишь потому, что ты этого хотел, и какой юноша, наделенный толикой здравого смысла, устоял бы перед подобным искушением: служить удачным фоном для великого творца, приняв роль идейного противника, специально для него им написанную? Старый безумец, старый безумец… Ты презираешь Жана и превозносишь меня, а ведь мы оба — порождение твоего желания, с той лишь разницей, что Жан погибает от этого, а я — блаженствую.

Но уже поздно, слишком поздно говорить правду, поздно пытаться что-то спасти. Я не настолько христианин, чтобы верить в обращение, тем более на смертном одре, и буду, во искупление, жить с грузом собственного малодушия на совести, зная, что притворялся тем, кем не был, — буду жить, пока не пробьет и мой час.

И все-таки я поговорю с Жаном.

 

Озарение

Улица Гренель, спальня

 

И внезапно я вспоминаю. Слезы брызжут из моих глаз. Я лихорадочно бормочу какие-то слова, непонятные окружающим, плачу и смеюсь одновременно, поднимаю руки и судорожно очерчиваю ими круги. Вокруг меня засуетились, встревожились. Я знаю, на кого я похож… да в сущности, я и есть старик в агонии, впавший в детство на пороге смерти. Ценой поистине дантовского усилия мне удается на время совладать с собой — титаническая борьба против собственного ликования, ибо мне непременно нужно, чтобы меня поняли. — Ми… лый… Поль… — с трудом выговариваю я, — милый… Поль… сделай… одну… вещь., для… меня…

Он наклонился надо мной, его нос почти касается моего, изломанные в тревоге брови образуют изумительный бордюр над полными отчаяния голубыми глазами, он весь напряжен как струна в усилии понять меня.

— Да, дядя, да, что, что ты хочешь?

— Иди… купи мне… эклеров… — шепчу я и с ужасом сознаю, произнося эти чудесные слова, что восторг, которым они наполняют мое сердце, может разорвать его раньше времени. Я замираю в ожидании худшего — но нет, ничего не происходит. Я перевожу, дыхание.

— Эклеров? Ты хочешь эклеров?

Я киваю головой, выдавив жалкую улыбку. Его горестные губы силятся улыбнуться в ответ.

— Так вот чего тебе хочется, старый безумец, эклеров? — Он ласково пожимает мне руку. — Я иду. Иду сейчас же.

За его спиной я вижу оживившуюся Анну, слышу, как она говорит: «Иди к Ленотру, это ближе всего».

Судорога леденящего ужаса сжимает мое сердце. Точно в кошмарном сне, медлительные слова никак не могут слететь с губ, в то время как движения человеческих фигур подле меня головокружительно ускоряются. Вот сейчас Поль скроется за дверью, прежде чем мои слова успеют вырваться на волю, к моему спасению, к искуплению перед концом. Я ерзаю, взмахиваю руками, сбрасываю на пол подушку, и — боги милостивы, о, чудо, о, несказанное облегчение! — ко мне оборачиваются.

— Что, дядя?

В два шага — и как это им удается так быстро, так проворно перемещаться, я, наверное, уже по ту сторону и отсюда вижу их точно в немом кино, на заре кинематографа, когда актеры на экране двигались в ускоренном и судорожном ритме, как бесноватые, — он вновь оказывается в пределах досягаемости моего голоса. Я всхлипываю от облегчения, вижу искаженные тревогой лица, слабым жестом успокаиваю его и Анну, которая кидается поднять подушку.

— Не… надо… к Ленотру, — хриплю я, — только не… к Ленотру… Не ходи… в кондитерскую. Я… хочу… эклеров… в пластиковой… упаковке. — У меня вырывается судорожный вздох. — Мягких… эклеров… Я… хочу… эклеров… из… супермаркета.

Я погружаюсь в глубину его глаз и вкладываю в свой взгляд всю силу желания и отчаяния, потому что это для меня, впервые в полном смысле слова, вопрос жизни и смерти, — и вижу, что он понял. Я чувствую это, знаю. Он кивает головой, и в этом коротком кивке — мгновенное напоминание о нашей былой близости, которая возрождается с болью, но это радостная, умиротворяющая боль. Мне не надо больше говорить. Он почти бежит к двери, а я откидываюсь на подушку и соскальзываю в блаженный туман воспоминаний.

Они ждали меня, упакованные в прозрачный пластик. На деревянном прилавке, рядом с багетами, буханками, булочками и пирожками, терпеливо дожидались расфасованные эклеры. Оттого, что их побросали сюда как попало, без всякого почтения к искусству кондитера, который раскладывает свои пирожные любовно, аккуратно в витрине под стеклом, они слипались в упаковке, жались друг к другу, точно спящие щенята, уютно сбившиеся в кучку. Но главное — помещенные в эхо последнее вместилище еще теплыми, дымящимися, они изошли в нем паром, который, осев на пластиковой оболочке, создал среду, благоприятную для размягчения.

Первое, что делает эклер эклером, — заварное тесто, достойное так называться. Излишняя мягкость для него такой же изъян, как и чрезмерная твердость. Эклер не должен быть ни резиновым, ни дряблым, ни ломким или агрессивно сухим. Тем он и славится: нежный без слабости и крепкий без жесткости. Это тяжкий крест кондитеров: наполняя его кремом, ни в коем случае нельзя допустить, чтобы он размягчил тесто. Мне доводилось писать беспощадные разгромные статьи о вырождении эклеров, цветистые страницы о первостепенной важности разграничения теста и крема, о плохом эклере, теряющем себя под влиянием жирной начинки, в лености субстанции, которой ему следовало бы противопоставить свою целостность и непохожесть. Или что-то в этом роде.

Как можно до такой степени изменить самому себе? Что за порча, разъедающая глубже, чем власть, заставляет нас отрекаться от самого очевидного удовольствия, хулить то, что мы любили, так чудовищно извращать собственный вкус? Мне было пятнадцать лет, я выходил из лицея, голодный, как можно быть голодным только в этом возрасте, утробно, зверски, но ощущая при этом душевный покой, который вспомнился мне только сейчас: вот чего так отчаянно не хватает моему творчеству. Всему моему творчеству, которое я сегодня, не задумываясь, без тени сожаления, без капли ностальгии, отдал бы за один-единственный эклер из супермаркета.

Я вскрывал пакет без церемоний, раздирал пластик и резко тянул за края, расширяя дыру, проделанную в нем моим нетерпением. Я засовывал туда руку, чуть морщась от липкого прикосновения осевшего на пакете изнутри сахара. Бережно отделял один эклер от остальных его собратьев, благоговейно подносил его ко рту и, закрыв глаза, кусал.

Много всего написано о первом глотке, и о втором, и о третьем. Много верного сказано на эту тему. Все правда. Но ничто не сравнится, даже отдаленно, с тем несказанным ощущением от влажного теста во рту, захлестнутом в этот момент оргазмом. Сахар, пропитанный водой, не хрустел: он выкристаллизовывался под зубами, распадаясь на частицы легко и гармонично, и челюсти не дробили его, а мягко растирали в неописуемом тающе-смачном танце. Эклер обтекал самые потаенные слизистые оболочки моего нёба, его чувственная мягкость ласкала изнутри мои щеки, изумительно податливый, он тотчас сгущался в однородно-нежную массу, а сладость сахара была в ней последним мазком совершенства. Я спешил проглотить, ведь еще девятнадцать таких же мне предстояло отведать. Я знал, что только последние буду долго-долго жевать и пережевывать, с отчаянием, потому что всему на свете приходит конец. И утешался мыслями 6 последнем подарке божественного пакетика — о кристалликах сахара, оставшихся на самом дне, так и не прилепившихся ни к одному пирожному, о волшебных округлых капельках, которые я буду выковыривать липкими пальцами, чтобы завершить пиршество взрывом сладости.

В этом почти мистическом союзе моего языка с эклерами из супермаркета, с фабричным тестом и ставшим патокой сахаром, я прикоснулся к Богу. С тех пор я только терял и жертвовал суетным желаниям, которые не были моими и сейчас, на закате дней, едва не заслонили от меня истину.

Под Богом я разумею удовольствие — чистое, безраздельное удовольствие, исходящее из самой нашей сердцевины и только нам принадлежащее; под Богом я разумею ту загадочную область нашей сокровенной сути, где мы только и бываем всецело самими собой в апофеозе подлинного желания и незамутненного счастья.

Подобно средоточию блаженства, что кроется в самых потаенных глубинах наших фантазий и вдохновляется лишь нашим истинным «я», эклер был посылкой моей жизненной силы. Всю мою жизнь я мог бы писать о нем — и всю мою жизнь я его отрицал. Только в смертный час обрел я его вновь и навсегда после стольких лет заблуждения. И даже не важно в конечном счете, успеет ли Поль принести его мне, прежде чем я испущу дух.

Есть или не есть, жить или не жить — дело ведь не в этом, главное — знать зачем. Во имя отца, сына и эклера, аминь. Я умираю.

 

 

MURIEL BARBERY

UNE GOURMANDISE

 

МЮРИЕЛЬ БАРБЕРИ

ЛАКОМСТВО

 

Роман

Перевод с французского Нины Хотинской

ИЗДАТЕЛЬСТВО «ИНОСТРАНКА»

УДК 821.133.1-З

Барбери ББК 84(4Фра)-44 Б24

Издание осуществлено при поддержке литературного агентства Анастасии Лестер

Художественное оформление и макет Андрея Бондаренко

Барбери М. Б24

Лакомство: Роман / Пер. с фр. Н.Хотинской. — М.: Иностранка, 2010, —160 с.

ISBN 978-5-389-00981-3

УДК 821.133.1-ЗБарбери ББК 84(4Фра)-44

ISBN 978-5-389-00981-3

© Editions Gallimard, Paris, 2000 © Н.Хотинская, перевод, 2006 © А.Бондаренко, оформление, 2010 © ООО «Издательская Группа Аттикус», 2010 Издательство Иностранка® мюриель барбери лакомство

Главный редактор издательства «Иностранка», О.Морозова

Ответственный за выпуск Е.Тарусина Технический редактор Л.Синицына Корректор О.Левина Компьютерная верстка Т.Коровенкова

ООО «Издательская Группа Аттикус» — обладатель товарного зйака «Издательство Иностранка» 119991, г. Мотива, 5-й Донской проезд, д. 15, стр. 4 Наш адрес в Интернете: www.atticus-group.ru

Подписано в печать 14.06.2010 Формат 84x108 1/32. Бумага офсетная Гарнитура Original Garamond Печать офсетная. Усл. печ. л. 8,4 Тираж 12 000 экз. F-OT-5387-01-R. Заказ № 1077

Отпечатано в ОАО «Тульская типография» 300600, Тула, проспект Ленина, 109

ПО ВОПРОСАМ РАСПРОСТРАНЕНИЯ ОБРАЩАТЬСЯ:

В Москве: ООО «Издательская Группа Аттнкус» тел. (495) 933-76-00, факс (495) 933-76-19 e-mail: sales@atticus-group.ru

В Санкт-Петербурге: «Аттнкус-СПб» тел./факс (812) 325-03-14, (812) 325-03-15

В Киеве: «Махаон-Украина» тел. (044) 490-99-01 e-mail: sale@machaon.kiev.ua

2 — 1077

Французская писательница Мюриель Барбери стала знаменитой сразу после выхода в свет первого романа — «Лакомство» (2000). В течение двух лет она получила за него несколько литературных премий. Второй роман, «Элегантность ёжика», опубликованный в 2006 году, также принес ей огромный успех, восторженные похвалы критиков и ряд престижных премий, а крупнейшая парижская газета «Монд» присвоила ей титул королевы бестселлера. Творчество Барбери пользуется безусловным признанием и в России: ее романы неизменно занимают верхние строки в рейтингах современной зарубежной прозы.

 

 

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib.ru

Оставить отзыв о книге

Все книги автора


[1]Сен-Дени — улица «красных фонарей» в Париже. (Здесь и далее примеч. пер.)

 

[2]Кассуле — традиционное блюдо на юго-западе Франции, тушеные бобы с мясом и колбасой.

 

[3]Тажин — национальное блюдо стран Магриба, тушеное мясо с овощами.

 

[4]Сале — пригород Рабата в устье реки Бурегрег.

 

[5]Нуармутье — остров у Атлантического побережья Франции, славится морским курортом и овощеводством.

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-12-30; просмотров: 340; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.145.186.173 (0.055 с.)